Извилист путь великих
Известный немецкий философ Фридрих Вильгельм Ницше родился 15 октября 1844 года в местечке Реккен у Лютцена.
Предками философа были польские дворяне Ницки. Отец, Карл Людвиг Ницше, был приходским священником, он получил церковный приход от прусского короля Фридриха Вильгельма IV. Своим именем философ обязан глубокому благоговению отца перед королем.
К сожалению, семья рано потеряла кормильца – он умер в возрасте тридцати шести лет, – когда Фридриху не было и пяти лет. Как и отец, Фридрих был слаб здоровьем, и на всем его физическом состоянии лежал след уходящей жизни. Стремление преодолеть недуг вылилось в духовную активность, в желание жить полнокровной, многогранной жизнью. Он серьезно увлекается музыкой, даже сочиняет ее. Проявляется его поэтическая одаренность. В десять лет он серьезно размышляет о композициях Гайдна, Моцарта, Бетховена, Мендельсона. Музыка осталась с ним на всю жизнь. Музыка озаряла его философские мысли и поэзию.
Позднее, увлекаясь теологией и филологией, Ницше отдает предпочтение филологии, он занимался в Лейпцигском университете в семинарах профессора Ф.В. Ричля.
В двадцать два года Ницше был сотрудником «Центральной литературной газеты».
Позднее он стал профессором классической филологии Базельского университета.
Из-под его пера выходят сочинения, написанные в жанре философско-художественной прозы, стихи.
«Рождение трагедии из духа музыки» – первая опубликованная книга Ницше. Потом будут «Сумерки кумиров», «Человеческое, слишком человеческое», «Веселая наука», «Утренняя заря», «Так говорил Заратустра», «По ту сторону добра и зла», «Генеалогия морали» и другие.
В России познакомились с творчеством Фридриха Ницше, когда уже вышли его основные произведения. Мысли Ницше опережали развитие общества. При жизни он с трудом находил издателей для своих книг. Лишь одинокие голоса поддерживали его. Но время шло, и многие находили духовную близость с ним.
После смерти Ницше в 1900 году были опубликованы его письма, в которых можно прочитать о «русских интересах» философа.
Европейские критики тех лет нередко упоминали о близости творчества Ницше к русской культуре, в частности, к произведениям Ф.М. Достоевского, Л.Н. Толстого.
Так или иначе, но истинно русской культуре, как и творчеству Ницше, присущи легкая меланхолия, безыскусная тоска, мечтательность. «Философия жизни» пронизывает все творчество этого яркого представителя немецкой культуры.
В этой книге собраны самые ценные зерна мыслей Фридриха Ницше.
Л.М. Мартьянова
Сердце здесь мужчина, а голова – женщина
Я хочу учить людей смыслу их бытия: этот смысл есть сверхчеловек, молния из темной тучи, называемой человеком.
Человек есть нечто, что должно превзойти.
Человек – это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, – канат над пропастью.
Все в женщине – загадка, и все в женщине имеет одну разгадку: она называется беременностью.
Двух вещей хочет настоящий мужчина: опасности и игры. Поэтому хочет он женщины как самой опасной игрушки.
Мужчина должен быть воспитан для войны, а женщина – для отдохновения воина; все остальное – глупость.
Слишком сладких плодов не любит воин. Поэтому любит он женщину; в самой сладкой женщине есть еще горькое.
Лучше мужчины понимает женщина детей, но мужчина больше ребенок, чем женщина.
Пусть в вашей любви будет ваша честь! Вообще женщина мало понимает в чести. Но пусть будет ваша честь в том, чтобы всегда больше любить, чем быть любимой, и никогда не быть второй.
Пусть мужчина боится женщины, когда она любит: ибо она приносит любую жертву и всякая другая вещь не имеет для нее цены.
Пусть мужчина боится женщины, когда она ненавидит: ибо мужчина в глубине души только зол, а женщина еще дурна.
Счастье мужчины называется: я хочу. Счастье женщины называется: он хочет.
И повиноваться должна женщина, и найти глубину к своей поверхности. Поверхность – душа женщины, подвижная, бурливая пленка на мелкой воде.
Но душа мужчины глубока, ее бурный поток шумит в подземных пещерах; женщина чует его силу, но не понимает ее.
Не только вширь должен ты расти, но и ввысь! Да поможет тебе в этом сад супружества!
Люди не равны.
Женщина научается ненавидеть в той мере, в какой она разучивается очаровывать.
Одинаковые аффекты у мужчины и женщины все-таки различны в темпе – поэтому-то мужчина и женщина не перестают не понимать друг друга.
У самих женщин в глубине их личного тщеславия всегда лежит безличное презрение – презрение «к женщине» .
Стать зрелым мужем – это значит снова обрести ту серьезность, которою обладал в детстве, во время игр.
Огромные ожидания от половой любви и стыд этих ожиданий заранее портят женщинам все перспективы.
Там, где не подыгрывает любовь или ненависть, женщина играет посредственно.
Даже конкубинат развращен – браком.
Наука уязвляет стыдливость всех настоящих женщин. При этом они чувствуют себя так, точно им заглянули под кожу или, что еще хуже, под платье и убор.
Оба пола обманываются друг в друге – от этого происходит то, что, в сущности, они чтут и любят только самих себя (или, если угодно, свой собственный идеал). Таким образом, мужчина хочет от женщины миролюбия, – а между тем женщина по существу своему как раз неуживчива, подобно кошке, как бы хорошо она ни выучилась выглядеть миролюбивой.
В мщении и любви женщина более варвар, чем мужчина.
Если женщина обнаруживает научные склонности, то обыкновенно в ее половой системе что-нибудь да не в порядке. Уже бесплодие располагает к известной мужественности вкуса; мужчина же, с позволения сказать, как раз «бесплодное животное».
Сравнивая в целом мужчину и женщину, можно сказать следующее: женщина не была бы так гениальна в искусстве наряжаться, если бы не чувствовала инстинктивно, что ее удел – вторые роли.
Соблазнить ближнего на хорошее о ней мнение и затем всей душой поверить этому мнению ближнего, – кто сравнится в этом фокусе с женщинами!
И истина требует, подобно всем женщинам, чтобы ее любовник стал ради нее лгуном, – но не тщеславие ее требует этого, а ее жестокость.
Нечто схожее с отношением обоих полов друг к другу есть и в отдельном человеке, именно, отношение воли и интеллекта (или, как говорят, сердца и головы) – это суть мужчина и женщина; между ними дело идет всегда о любви, зачатии, беременности. И заметьте хорошенько: сердце здесь мужчина, а голова – женщина!
«Не существует человека, ибо не существовало первого человека!» – так заключают животные.
Что «глупая женщина с добрым сердцем стоит высоко над гением», это звучит весьма учтиво – в устах гения. Это его любезность, – но это и его смышленость.
Женщина и гений не трудятся. Женщина была до сих пор величайшей роскошью человечества. Каждый раз, когда мы делаем все, что в наших силах, мы не трудимся. Труд – лишь средство, приводящее к этим мгновениям.
Женщины гораздо более чувственны, чем мужчины, – именно потому, что они далеко не с такой силой осознают чувственность как таковую, как это присуще мужчинам.
Для всех женщин, которым обычай и стыд воспрещают удовлетворение полового влечения, религия, как духовное расцепление эротической потребности, оказывается чем-то незаменимым.
Потребности сердца. Животные во время течки не с такой легкостью путают свое сердце и свои вожделения, как это делают люди и особенно бабенки.
Если женщина нападает на мужчину, то оттого лишь, чтобы защититься от женщины. Если мужчина заключает с женщиной дружбу, то ей кажется, что он делает это оттого, что не в состоянии добиться большего.
Наш век охоч до того, чтобы приписывать умнейшим мужам вкус к незрелым, скудоумным и покорным простушкам, вкус Фауста к Гретхен; это свидетельствует против вкуса самого столетия и его умнейших мужей.
У многих женщин, как у медиумических натур, интеллект проявляется лишь внезапно и толчками, притом с неожиданной силой: дух веет тогда «над ними», а не из них, как кажется. Отсюда их трехглазая смышленость в путаных вещах, – отсюда же их вера в наитие.
Женщин лишает детскости то, что они постоянно возятся с детьми, как их воспитатели.
Достаточно скверно! Время брака наступает гораздо раньше, чем время любви: понимая под последним свидетельство зрелости – у мужчины и женщины.
Возвышенная и честная форма половой жизни, форма страсти, обладает нынче нечистой совестью. А пошлейшая и бесчестнейшая – чистой совестью.
Брак – это наиболее изолганная форма половой жизни, и как раз поэтому на его стороне чистая совесть.
Брак может оказаться впору таким людям, которые не способны ни на любовь, ни на дружбу и охотно стараются ввести себя и других в заблуждение относительно этого недостатка, – которые, не имея никакого опыта ни в любви, ни в дружбе, не могут быть разочарованы и самим браком.
Брак выдуман для посредственных людей, которые бездарны как в большой любви, так и в большой дружбе, – стало быть, для большинства: но и для тех вполне редкостных людей, которые способны как на любовь, так и на дружбу.
Кто не способен ни на любовь, ни на дружбу, тот вернее всего делает свою ставку – на брак.
Кто сильно страдает, тому завидует дьявол и выдворяет его – на небо.
Лишь в зрелом муже становится характерный признак семьи вполне очевидным; меньше всего в легко возбудимых, импульсивных юношах. Прежде должна наступить тишина, а количество влияний, идущих извне, сократиться; или, с другой стороны, должна значительно ослабеть импульсивность. – Так, стареющим народам свойственна словоохотливость по части характерных для них свойств, и они отчетливее обнаруживают эти свойства, чем в пору своего юношеского цветения.
Этой паре присущ, по сути дела, одинаковый дурной вкус: но один из них тщится убедить себя и нас в том, что вкус этот – верх изысканности. Другой же стыдится своего вкуса и хочет убедить себя и нас в том, что ему присущ иной и более изысканный – наш вкус. К одному из этих двух типов относятся все филистеры образования.
Он называет это верностью своей партии, но это лишь его комфорт, позволяющий ему не вставать больше с этой постели.
Счастье бегает за мной. Это потому, что я не женщина. А счастье – женщина.
Только тот, кто достаточно мужчина, освободит в женщине – женщину.
Плохих супругов находил я всегда самыми мстительными: они мстят целому миру за то, что уже не могут идти каждый отдельно.
Омрачение, пессимистическая окраска – неизбежные спутники просвещения... Женщины полагали, со свойственным женщине инстинктом, всегда становящимся на сторону добродетели, что виною тому безнравственность.
Естественнее стало наше высшее общество – общество богатых, праздных: люди охотятся друг на друга, половая любовь – род спорта, в котором брак играет роль препятствия и приманки; развлекаются и живут ради удовольствия; на первом месте ценят телесные преимущества; развито любопытство и смелость.
Великое светило! К чему свелось бы твое счастье, если б не было у тебя тех, кому ты светишь!
Только как символ высшей добродетели достигло золото высшей ценности. Как золото, светится взор у дарящего. Блеск золота заключает мир между луною и солнцем.
Властью является эта новая добродетель; господствующей мыслью является она и вокруг нее мудрая душа: золотое солнце и вокруг него змея познания.
Живите, воюя с равными
От времени до времени немного яду: это вызывает приятные сны. А в конце побольше яду, чтобы приятно умереть.
Уметь спать – не пустячное дело: чтобы хорошо спать, надо бодрствовать в течение целого дня.
Десять истин должен найти ты в течение дня: иначе ты будешь и ночью искать истины и твоя душа останется голодной.
Живи в мире с Богом и соседом: этого требует хороший сон. И живи также в мире с соседским чертом! Иначе ночью он будет посещать тебя.
Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенный образ – опьяняющая радость для его несовершенного Творца, – таким казался мне некогда мир.
Лучше слушайтесь, братья мои, голоса здорового тела: это – более правдивый и чистый голос.
Нет спасения для того, кто так страдает от себя самого, – кроме быстрой смерти.
Глупец тот, кто остается жить, и мы настолько же глупы. Это и есть самое глупое в жизни!
Если бы вы больше верили в жизнь, вы бы меньше отдавались мгновению.
Да, изобретена была смерть для многих, но она прославляет самое себя как жизнь: поистине, сердечная услуга всем проповедникам смерти!
Где кончается уединение, там начинается базар; и где начинается базар, начинается и шум великих комедиантов, и жужжанье ядовитых мух.
В городах трудно жить: там слишком много похотливых людей.
Маленькое мщение более человечно, чем отсутствие всякой мести.
И каждый желающий славы должен уметь вовремя проститься с почестью и знать трудное искусство – уйти вовремя.
У одних сперва стареет сердце, у других – ум. Иные бывают стариками в юности; но кто поздно юн, тот надолго юн.
Иному не удается жизнь: ядовитый червь гложет ему сердце. Пусть же постарается он, чтобы тем лучше удалась ему смерть.
Живут слишком многие, и слишком долго висят они на своих сучьях. Пусть же придет буря и стряхнет с дерева все гнилое и червивое!
Но зрелый муж больше ребенок, чем юноша, и меньше скорби в нем: лучше понимает он смерть и жизнь.
В вашей смерти должны еще гореть ваш дух и ваша добродетель, как вечерняя заря горит на земле, – или смерть плохо удалась вам.
Поистине, местом выздоровления должна еще стать земля! И уже веет вокруг нее новым благоуханием, приносящим исцеление, – и новой надеждой!
Великий полдень – когда человек стоит посреди своего пути между животным и сверхчеловеком и празднует свой путь к закату как свою высшую надежду: ибо это есть путь к новому утру.
Созидать – это великое избавление от страдания и облегчение жизни. Но чтобы быть созидающим, надо подвергнуться страданиям и многим превращениям.
Большие одолжения порождают не благодарных, а мстительных; и если маленькое благодеяние не забывается, оно обращается в гложущего червя.
Но мелкая мысль похожа на грибок: он и ползет, и прячется, и нигде не хочет быть, пока все тело не будет вялым и дряблым от маленьких грибков.
И когда я с глазу на глаз говорил со своей дикой мудростью, она сказала мне с гневом: «Ты желаешь, ты жаждешь, ты любишь, потому только ты и хвалишь жизнь!»
Тому повелевают, кто не может повиноваться самому себе. Таково свойство всего живого.
И как меньший отдает себя большему, чтобы тот радовался и власть имел над меньшим, – так приносит себя в жертву и больший и из-за власти ставит на доску – жизнь свою.
Привлекательность познания была бы ничтожна, если бы на пути к нему не приходилось преодолевать столько стыда.
Мы плохо всматриваемся в жизнь, если не замечаем в ней той руки, которая щадя – убивает.
В мирной обстановке воинственный человек нападает на самого себя.
Ужасные переживания жизни дают возможность разгадать, не представляет ли собою нечто ужасное тот, кто их переживает.
Такой холодный, такой ледяной, что об него обжигают пальцы! Всякая рука содрогается, прикоснувшись к нему! – Именно поэтому его считают раскаленным.
В снисходительности нет и следа человеконенавистничества, но именно потому-то слишком много презрения к людям.
Опасность счастья: «Все служит на благо мне; теперь мила мне всякая судьба – кому охота быть судьбой моей?»
Вращаясь среди ученых и художников, очень легко ошибиться в обратном направлении: нередко в замечательном ученом мы находим посредственного человека, а в посредственном художнике очень часто – чрезвычайно замечательного человека.
Мы поступаем наяву так же, как и во сне: мы сначала выдумываем и сочиняем себе человека, с которым вступаем в общение, – и сейчас же забываем об этом.
Нашему тщеславию хочется, чтобы то, что мы делаем лучше всего, считалось самым трудным для нас. К происхождению многих видов морали.
Мысль о самоубийстве – сильное утешительное средство: с ней благополучно переживаются иные мрачные ночи.
Взглянуть на науку под углом зрения художника, на искусство же – под углом зрения жизни.
Человек удивляется также и самому себе, тому, что он не может научиться забвению и что он навсегда прикован к прошлому; как бы далеко и как бы быстро он ни бежал, цепь бежит вместе с ним.
Не чудо ли, что мгновение, которое столь же быстролетно появляется, как и исчезает, которое возникает из ничего и превращается в ничто, что это мгновение тем не менее возвращается снова, как призрак, и нарушает покой другого.
Если счастье, если погоня за новым счастьем в каком бы то ни было смысле есть то, что привязывает живущего к жизни и побуждает его жить дальше, то, может быть, циник ближе к истине, чем всякий другой философ, ибо счастье животного, как самого совершенного циника, служит живым доказательством истинности цинизма.
Всякая деятельность нуждается в забвении, подобно тому как всякая органическая жизнь нуждается не только в свете, но и в темноте.
В природе нет точной прямой линии, нет действительного круга и нет абсолютного мерила величины.
Чем менее люди связаны традицией, тем сильнее становится внутреннее движение мотивов, и тем больше соответственно тому становится в свою очередь внешнее беспокойство, взаимное столкновение людских течений, полифония стремлений.
Заблуждение о жизни необходимо для жизни.
Всякая вера в ценность и достоинство жизни основана на нечистом мышлении; она возможна только потому, что сочувствие к общей жизни и страданиям человечества весьма слабо развито в личности. Даже те редкие люди, мысль которых вообще выходит за пределы их собственной личности, усматривают не эту всеобщую жизнь, а только ограниченные части последней.
Если уметь обращать взор преимущественно на исключения – я хочу сказать, на высокие дарования и богатые души, – если их возникновение считать целью мирового развития и наслаждаться их деятельностью, то можно верить в ценность жизни именно потому, что при этом упускаешь из виду других людей, т. е. мыслишь нечисто.
Огромное большинство людей как раз выносит жизнь без особого ропота и, следовательно, верит в ценность жизни – и притом именно потому, что каждый ищет и утверждает только себя самого и не выходит за пределы себя, как упомянутые исключения: все внеличное для них совсем незаметно или в крайнем случае заметно лишь как бледная тень.
Вся человеческая жизнь глубоко погружена в неправду; отдельный человек не может извлечь ее из этого колодца, не возненавидя при этом из глубины души своего прошлого, не признавая нелепыми свои нынешние мотивы вроде мотива чести и не встречая насмешкой и презрением тех страстей, которые проталкивают его к будущему и к счастью в будущем.
Существует право, по которому мы можем отнять у человека жизнь, но нет права, по которому мы могли бы отнять у него смерть.
Первым признаком, что зверь стал человеком, является то, что его действия направлены уже не на благополучие данного мгновения, а на длительное благосостояние, т. е. человек становится полезным, целесообразным: тут впервые прорывается наружу свободное господство разума.
Еще живу я, еще мыслю я: я должен еще жить, ибо я должен еще мыслить.
Я хочу все больше учиться смотреть на необходимое в вещах, как на прекрасное: так буду я одним из тех, кто делает вещи прекрасными.
Есть определенная высшая точка жизни: достигнув ее и насильственно отспорив у прекрасного хаоса существования всякий заботливый разум и доброту, мы со всей нашей свободой подвергаемся вновь величайшей опасности духовной несвободы и тягчайшему испытанию нашей жизни.
Решительно все вещи, которые нас касаются, то и дело идут нам во благо. Жизнь ежедневно и ежечасно словно бы и не желает ничего иного, как всякий раз наново доказывать это положение: о чем бы ни шла речь – о дурной или хорошей погоде, потере друга, болезни, клевете, задержке письма, вывихе ноги, посещении торговой лавки, контраргументе, раскрытой книге, сне, обмане, – все это оказывается тотчас же или в самом скором времени чем-то, чего «не могло не быть», – все это исполнено глубокого смысла и пользы именно для нас.
Каждый хочет быть первым в этом будущем, – и все же только смерть и гробовая тишина есть общее для всех и единственно достоверное в нем!
Мне доставляет счастье – видеть, что люди совсем не желают думать о смерти! Я бы охотно добавил что-нибудь к этому, чтобы сделать им мысль о жизни еще во сто крат достпойнее размышления.
Однажды – и, должно быть, скоро – придется осознать, чего главным образом недостает нашим большим городам: тихих и отдаленных, просторных мест для размышления.
Живите, воюя с равными вам и с самими собой.
Смерть достаточно близка, чтобы можно было не страшиться жизни.
Я должен быть ангелом, если только я хочу жить: вы же живете в других условиях.
Что же поддерживало меня? Всегда лишь беременность. И всякий раз с появлением на свет творения жизнь моя повисала на волоске.
Заблистать через триста лет – моя жажда славы.
Жизнь ради познания есть, пожалуй, нечто безумное; и все же она есть признак веселого настроения. Человек, одержимый этой волей, выглядит столь же потешным образом, как слон, силящийся стоять на голове.
Кто в состоянии сильно ощутить взгляд мыслителя, тот не может отделаться от ужасного впечатления, которое производят животные, чей глаз медленно, как бы на стержне, вытаращивается из головы и оглядывается вокруг.
Он одинок и лишен всего, кроме своих мыслей; что удивительного в том, что он часто нежится и лукавит с ними и дергает их за уши! – А вы, грубияны, говорите – он скептик.
Во всякой морали дело идет о том, чтобы открывать либо искать высшие состояния жизни, где разъятые доселе способности могли бы соединиться.
Иное существование лишено смысла, разве что оно заставляет нас забыть другое существование. И есть также опийные поступки.
Наши самоубийцы дискредитируют самоубийство – не наоборот.
Мы должны быть столь же жестокими, сколь и сострадательными: остережемся быть более бедными, чем сама природа!
Давать каждому свое – это значило бы: желать справедливости и достигать хаоса.
Сначала приспособление к творению, затем приспособление к его Творцу, говорившему только символами.
Отнюдь не самым желательным является умение переваривать все, что создало прошлое: так, я желал бы, чтобы Данте в корне противоречил нашему вкусу и желудку.
Величайшие трагические мотивы остались до сих пор неиспользованными: ибо что знает какой-нибудь поэт о сотне трагедий совести?
«Герой радостен» – это ускользало до сих пор от сочинителей трагедий.
Стиль должен всякий раз быть соразмерным тебе относительно вполне определенной личности, которой ты хочешь довериться. (Закон двойного соотношения.)
Богатство жизни выдает себя через богатство жестов. Нужно учиться ощущать все – длину и краткость предложения, пунктуацию, выбор слов, паузы, последовательность аргументов – как жесты.
Осторожно с периодами! Право на периоды дано лишь тем людям, которым и в речи свойственно долгое дыхание. Для большинства период – это вычурность.
Испытываешь ужас при мысли о том, что внезапно испытываешь ужас.
Помимо нашей способности к суждениям мы обладаем еще и нашим мнениемо нашей способности судить.
Ты хочешь, чтобы тебя оценивали по твоим замыслам, а не по твоим действиям? Но откуда же у тебя твои замыслы? Из твоих действий!
Мы начинаем подражателями и кончаем тем, что подражаем себе, – это есть последнее детство.
«Я оправдываю, ибо и я поступил бы так же» – историческое образование. Мне страшно! Это значит: «я терплю самого себя – раз так!»
Если что-то не удается, нужно вдвое оплачивать помощь своему помощнику.
Наше внезапно возникающее отвращение к самим себе может в равной степени быть результатом как утонченного вкуса, – так и испорченного вкуса.
Всякое сильное ожидание переживает свое исполнение, если последнее наступает раньше, чем его ожидали.
Для очень одинокого и шум оказывается утешением.
Одиночество придает нам большую черствость по отношению к самим себе и большую ностальгию по людям: в обоих случаях оно улучшает характер.
Иной находит свое сердце не раньше, чем он теряет свою голову.
Есть черствость, которой хотелось бы, чтобы ее понимали как силу.
Человек никогда не имеет, ибо человек никогда не есть. Человек всегда приобретает или теряет.
Доподлинно знать, что именно причиняет нам боль и с какой легкостью некто причиняет нам боль, и, зная это, как бы наперед предуказывать своей мысли безболезненный для нее путь – к этому и сводится все у многих любезных людей: они доставляют радость и вынуждают других излучать радость, – так как их очень страшит боль; это называют «чуткостью». – Кто по черствости характера привык рубить сплеча, тому нет нужды ставить себя таким образом на место другого, и зачастую он причиняет ему боль: он и понятия не имеет об этой легкой одаренности на боль.
Можно так сродниться с кем-нибудь, что видишь его во сне делающим и претерпевающим все то, что он делает и претерпевает наяву, – настолько сам ты смог бы сделать и претерпеть это.
«Лучше лежать в постели и чувствовать себя больным, чем быть вынужденным делать что-то» – по этому негласному правилу живут все самоистязатели.
Человек придает поступку ценность, но как удалось бы поступку придать ценность человеку!
Я хочу знать, есть ли ты творческий или переделывающий человек, в каком-либо отношении: как творческий, ты принадлежишь к свободным, как переделывающий, ты – их раб и орудие.
Мы хвалим то, что приходится нам по вкусу: это значит, когда мы хвалим, мы хвалим собственный вкус – не грешит ли это против всякого хорошего вкуса?
Незаурядный человек познает в несчастье, сколь ничтожно все достоинство и порядочность осуждающих его людей. Они лопаются, когда оскорбляют их тщеславие, – нестерпимая, ограниченная скотина предстает взору.
Из своего озлобления к какому-то человеку стряпаешь себе моральное негодование – и любуешься собою после; а из пресыщения ненавистью – прощение – и снова любуешься собою.
Дюринг, верхогляд, повсюду ищет коррупцию, – я же ощущаю другую опасность эпохи: великую посредственность – никогда еще не было такого количества честности и благонравия.
«Наказание» – именно так называет само себя мщение: с помощью лживого слова оно притворяется чистой совестью.
Чтобы приятно было смотреть на жизнь, надо, чтобы ее игра хорошо была сыграна, – но для этого нужны хорошие актеры.
И какова бы ни была моя судьба, то, что придется мне пережить, – всегда будет в ней странствование и восхождение на горы: в конце концов мы переживаем только самих себя.
Чтобы видеть многое, надо научиться не смотреть на себя: эта суровость необходима каждому, кто восходит на горы.
Чего не отдал бы я, чтобы иметь одно: живое насаждение моих мыслей и утренний рассвет моей высшей надежды!
Кто не может благословлять, должен научиться проклинать!
Преодолей самого себя даже в своем ближнем: и право, которое ты можешь завоевать себе, ты не должен позволять дать тебе!
Кто не может повелевать себе, должен повиноваться. Иные же могут повелевать себе, но им недостает еще многого, чтобы уметь повиноваться себе!
Так хочет этого характер душ благородных: они ничего не желают иметь даром, всего менее жизнь.
Совестливость духа моего требует от меня, чтобы знал я что-нибудь одно и остальное не знал: мне противны все половинчатые духом, все туманные, порхающие и мечтательные.
Дух есть жизнь, которая сама врезается в жизнь.
Даже королю не зазорно быть поваром.
Нет для меня сегодня ничего более драгоценного и более редкого, чем правдивость.
В уединении растет то, что каждый вносит в него, даже внутренняя скотина. Поэтому отговариваю я многих от одиночества.
Окружайте себя маленькими, хорошими, совершенными вещами, о высшие люди! Их золотая зрелость исцеляет сердце. Все совершенное учит надеяться.
Но лучше быть дурашливым от счастья, чем дурашливым от несчастья, лучше неуклюже танцевать, чем ходить, хромая.
Страх – наследственное, основное чувство человека; страхом объясняется все, наследственный грех и наследственная добродетель. Из страха выросла и моя добродетель, она называется: наука.
Пустыня ширится
сама собою: горе
Тому, кто сам в себе
свою пустыню носит.
Все, что страдает, хочет жить, чтобы стать зрелым, радостным и полным желаний.
Радость же не хочет ни наследников, ни детей, – радость хочет себя самое, хочет вечности, хочет возвращения, хочет, чтобы все было вечным.
При всей ценности, какая может подобать истинному, правдивому, бескорыстному, все же возможно, что иллюзии, воле к обману, своекорыстию и вожделению должна быть приписана более высокая и более неоспоримая ценность для всей жизни.
Позади всей логики, кажущейся самодержавной в своем движении, стоят расценки ценностей, точнее говоря, физиологические требования, направленные на поддержание определенного жизненного вида.
Ложность суждения еще не служит для нас возражением против суждения; это, быть может, самый странный из наших парадоксов.
Тело гибнет, когда поражен какой-либо орган.
Оценка, с которой в настоящее время подходят к различным формам общества, во всех отношениях сходна с той, по которой миру придается большая ценность, чем войне; но это суждение антибиологично, оно само порождение декаданса жизни... Жизнь есть результат войны, само общество – средство для войны...
Если бы страдающий, угнетенный человек потерял веру в свое право презирать волю к власти – он вступил бы в полосу самого безнадежного отчаяния.
Жизнь не имеет иных ценностей, кроме степени власти – если мы предположим, что сама жизнь есть воля к власти.
Уже самое преодоление морали предполагает довольно высокий уровень духовной культуры; а она в свою очередь предполагает относительное благополучие.
Что наука возможна, в том смысле, как она процветает ныне, это – доказательство того, что все элементарные инстинкты, – инстинкты самозащиты и самоограждения более не действуют в жизни. Мы больше не собираем, мы расточаем то, что накоплено нашими предками, – и это верно даже в отношении к тому способу, каким мы познаем.
Какой ценностью обладают сами наши оценки и таблицы моральных благ? Каковы последствия их господства? Для кого? В отношении чего? Ответ: для жизни. Но что такое жизнь? Значит, тут необходимо новое, более ясное определение понятия «жизнь». Моя формула этого понятия гласит: жизнь – это воля к власти.
Кто создаст цель, которая будет непоколебимо стоять перед человечеством, а также и перед отдельным индивидом? Когда-то хотели сохранять с помощью морали, но теперь никто не хочет более сохранять, тут нечего сохранять. Итак, мораль ищущая: создать себе цель.
Проблема «ты должен»: влечение, которое, подобно половому влечению, не в состоянии обосновать само себя; оно не должно подпадать под действие осуждения, выпадающего на долю других инстинктов; наоборот, оно должно служить масштабом их ценности и быть их судьей!
Мы необузданы в наших желаниях, бывают минуты, когда мы готовы пожрать друг друга.. Но «чувство общности» одерживает верх над нами: заметьте же себе это, – это почти определение нравственности.
Если поступок не поддается оценке ни по его происхождению, ни по его следствиям, ни по сопровождающим его явлениям, то его ценность есть я, неизвестное...
Неправильное воззрение на страсти и разум, как будто последний есть существо по себе, а не скорее относительное состояние различных страстей и желаний; и как будто всякая страсть не заключала в себе своей доли разума.
Чтобы иметь правильное представление о морали, мы должны поставить на ее место два зоологических понятия: приручение животного и разведение известного вида.
Я жаждал людей
Будьте такими, чей взор всегда ищет врага – своего врага. И у некоторых из вас сквозит ненависть с первого взгляда.
Враги у вас должны быть только такие, которых бы вы ненавидели, а не такие, чтобы их презирать. Надо, чтобы вы гордились своим врагом; тогда успехи вашего врага будут и вашими успехами.
Остерегайся же маленьких людей! Перед тобою чувствуют они себя маленькими, и их низость тлеет и разгорается против тебя в невидимое мщение.
Иной не может избавиться от своих собственных цепей, но является избавителем для друга.
Но самым опасным врагом, которого ты можешь встретить, будешь всегда ты сам; ты сам подстерегаешь себя в пещерах и лесах.
Человек познания должен не только любить своих врагов, но уметь ненавидеть даже своих друзей.
И если друг делает тебе что-нибудь дурное, говори ему: «Я прощаю тебе, что ты мне сделал; но если бы ты сделал это себе, – как мог бы я это простить!»
Если нам приходится переучиваться по отношению к какому-нибудь человеку, то мы сурово вымещаем на нем то неудобство, которое он нам этим причинил.
Не то, что ты оболгал меня, потрясло меня, а то, что я больше не верю тебе.
«Это не нравится мне». – Почему? – «Я не дорос до этого». – Ответил ли так когда-нибудь хоть один человек?
Мы были друзьями и стали друг другу чужими.
Но всемогущая сила нашей задачи разогнала нас снова в разные стороны, в разные моря и поясы, и, быть может, мы никогда не свидимся, – а быть может, и свидимся, но уже не узнаем друг друга: разные моря и солнца изменили нас! Что мы должны были стать чужими друг другу, этого требовал закон, царящий над нами: именно поэтому должны мы также и больше уважать друг друга! Именно поэтому мысль о нашей былой дружбе должна стать еще более священной!
Мне никогда не бывает в полной мере хорошо с людьми. Я смеюсь всякий раз над врагом раньше, чем ему приходится заглаживать свою вину передо мной. Но я мог бы легко совершить убийство в состоянии аффекта.
Лишь теперь я одинок: я жаждал людей, я домогался людей – я находил всегда лишь себя самого – и больше не жажду себя.
Я различаю среди философствующих два сорта людей: одни всегда размышляют о своей защите, другие – о нападении на своих врагов.
Кто, будучи поэтом, хочет платить наличными, тому придется платить собственными переживаниями: оттого именно не выносит поэт своих ближайших друзей в роли толкователей – они разгадывают, отгадывая вспять. Им следовало бы восхищаться тем, куда приходит некто путями своих страданий, – им следовало бы учиться смотреть вперед и вверх, а не назад и вниз.
Лабиринтный человек никогда не ищет истины, но всегда лишь Ариадну, – что бы ни говорил нам об этом он сам.
После опьянения победой всегда появляется чувство большой утраты: наш враг, наш враг мертв! Даже потерю друга оплакиваем мы не столь глубоко – и оттого громче!
Берегись его: он говорит лишь для того, чтобы затем получить право слушать, – ты же, собственно, слушаешь лишь оттого, что неуместно всегда говорить, и это значит: ты слушаешь плохо, а он только и умеет что слушать.
У нас есть что сказать друг другу: и как хорошо нам спорить – ты влеком страстями, я полон оснований.
Он поступил со мной несправедливо – это скверно. Но что он хочет теперь выпросить у меня прощения за свою несправедливость, это уже по части вылезания-из-кожи-вон!
После разлада. «Пусть говорят мне что угодно, чтобы причинить мне боль; слишком мало знают меня, чтобы быть в курсе, что больше всего причиняет мне боль».
Ядовитейшие стрелы посылаются вслед за тем, кто отделывается от своего друга, не оскорбляя его даже.
Поверхностные люди должны всегда лгать, так как они лишены содержания.
К этому человеку прилган не его внешний вид, но его внутренний мир; он ничуть не хочет казаться мнимым и плоским, – каковым он все-таки является.
Противоположностью актера является не честный человек, но исподтишка пролгавшийся человек (именно из них выходят большинство актеров).
Актеры, не сознающие своего актерства, производят впечатление настоящих алмазов и даже превосходят их – блеском.
Актерам некогда дожидаться справедливости: и часто я рассматриваю нетерпеливых людей с этой точки зрения – не актеры ли они.
Хваля, хвалишь всегда самого себя: порицая, порицаешь всегда другого.
Ты говоришь: «Мне нравится это» – и мнишь, что тем самым хвалишь меня. Но мне не нравишься ты!
В каждом сношении людей речь идет только о беременности.
Кто не оплодотворяет нас, делается нам явно безразличным. Но тот, кого оплодотворяем мы, отнюдь не становится тем самым для нас любимым.
Со всем своим знанием других людей не выходишь из самого себя, а все больше входишь в себя.
Мы более искренни по отношению к другим, чем по отношению к самим себе.
Когда сто человек стоят друг возле друга, каждый теряет свой рассудок и получает какой-то другой.
Собака оплачивает хорошее расположение к себе покорностью. Кошка наслаждается при этом собою и испытывает сладострастное чувство силы: она ничего не дает обратно.
Фамильярность превосходящего нас человека озлобляет, так как мы не можем расплатиться с ним тою же монетой. Напротив, следует посоветовать ему быть вежливым, т. е. постоянно делать вид, что он уважает нечто.
Что какой-то человек приходится нам по душе, это мы охотно зачитываем в пользу его и нашей собственной моральности.
Кто честно относится к людям, тот все еще скупится своей вежливостью.
Когда мы желаем отделаться от какого-то человека, нам надобно лишь унизить себя перед ним – это тотчас же заденет его тщеславие, и он уберется восвояси.
Познавая нечто в человеке, мы в то же время разжигаем в нем это, а кто познает лишь низменные свойства человека, тот обладает и стимулирующей их силой и дает им разрядиться. Аффекты ближних твоих, обращенные против тебя, суть критика твоего познания, сообразно уровню его высоты и низости.
Эпоха величайших свершений окажется вопреки всему эпохой ничтожнейших воздействий, если люди будут резиновыми и чересчур эластичными.
Ученикам надо разбалтывать тайны.
Где оскорблена гордость, там вырастает еще нечто лучшее, чем гордость.
Хорошими актерами находил я всех тщеславных: они играют и хотят, чтобы все смотрели на них с удовольствием, – весь дух их в этом желании.
Они исполняют себя, они выдумывают себя; вблизи их люблю я смотреть на жизнь – это исцеляет от тоски.
Потому и щажу я тщеславных, что они врачи моей тоски и привязывают меня к человеку, как к зрелищу.
И если истинная добродетель та, что не знает о себе самой, – то и тщеславный не знает о своей скромности!
Мужество – лучшее смертоносное оружие: мужество убивает даже сострадание. Сострадание же есть наиболее глубокая пропасть: ибо, насколько глубоко человек заглядывает в жизнь, настолько глубоко заглядывает он и в страдание.
Все прямое лжет.
Всякая истина крива, само время есть круг.
Последователей искал некогда созидающий и детей своей надежды – и вот оказалось, что он не может найти их иначе, как сам впервые создав их.
С довольством может мириться только скромная добродетель.
Любите, пожалуй, своего ближнего, как себя, – но прежде всего будьте такими, которые любят самих себя – любят великой любовью, любят великим презрением!
В пощаде и жалости лежала всегда моя величайшая опасность; а всякое человеческое существо хочет, чтобы пощадили и пожалели его.
Кто живет среди добрых, того учит сострадание лгать. Сострадание делает удушливым воздух для всех свободных душ. Ибо глупость добрых неисповедима.
Надо научиться любить себя самого – так учу я – любовью цельной и здоровой: чтобы сносить себя самого и не скитаться всюду.
Такое скитание называется «любовью к ближнему»; с помощью этого слова до сих пор лгали и лицемерили больше всего, и особенно те, кого весь мир сносил с трудом.
Особенно человек сильный и выносливый, способный к глубокому почитанию: слишком много чужих тяжелых слов и ценностей навьючивает он на себя, – и вот жизнь кажется ему пустыней!
Трудно открыть человека, а себя самого всего труднее; часто лжет дух о душе. Так устраивает это дух тяжести.
Поистине, не люблю я тех, у кого всякая вещь называется хорошей и этот мир даже наилучшим из миров. Их называю я вседовольными.
Не надо искать наслаждений там, где нет места для наслажденья. И – не надо желать наслаждаться!
Быть правдивыми – могут немногие! И кто может, не хочет еще! Но меньше всего могут быть ими добрые.
Мне жаль всего прошлого, ибо я вижу, что оно отдано на произвол – милости, духа и безумия каждого из поколений, которое приходит и все, что было, толкует как мост для себя!
Своими детьми должны вы искупить то, что вы дети своих отцов: все прошлое должны вы спасти этим путем!
Даже в лучшем есть и нечто отвратительное; и даже лучший человек есть нечто, что должно преодолеть!
Паразит – самый низший род; но кто высшего рода, тот кормит наибольшее число паразитов.
Я люблю храбрых; но недостаточно быть рубакой – надо также знать, кого рубить!
Часто бывает больше храбрости в том, чтобы удержаться и пройти мимо – и этим сохранить себя для более достойного врага!
Великие предметы требуют, чтобы о них молчали или говорили величественно: величественно, т. е. цинично и с непорочностью.
Ценности и их изменения стоят в связи с возрастанием силы лица, устанавливающего ценности.
Все, что делается в состоянии слабости, терпит неудачу. Мораль: ничего не делать.
Сила какой-либо натуры сказывается в задерживании реакции, в некоторой отсрочке ее.
Нет солидарности в обществе, где имеются неплодотворные, непродуктивные и разрушительные элементы, которые к тому же дадут еще более выродившееся, чем они сами, потомство.
Горе всем любящим, у которых нет более высокой вершины, чем сострадание их!
Все одинаково, не стоит ничего делать, в мире нет смысла, знание душит.
Возмущает низших всякое благодеяние и подачка; и те, кто слишком богат, пусть будут настороже.
Не сердитесь же на того, кто по вас поднимается на высоту свою.
Вы не должны ничего хотеть свыше сил своих: дурная лживость присуща тем, кто хочет свыше сил своих.
Толпа не знает, что велико, что мало, что прямо и правдиво: она криводушна по невинности, она лжет всегда.
Если вы хотите высоко подняться, пользуйтесь собственными ногами! Не позволяйте нести себя, не садитесь на чужие плечи и головы!
Кривым путем приближаются все хорошие вещи к цели своей. Они выгибаются, как кошки, они мурлычут от близкого счастья своего, – все хорошие вещи смеются.
Хорошие песни должны хорошо отзываться в сердцах: после хороших песен надо долго хранить молчание.
Право альтруизма нельзя сводить к физиологии; столь же мало можно это делать и по отношению к праву на помощь, на одинаковую участь: это все премии для дегенератов и убогих.
Нет солидарности в обществе, где имеются неплодотворные, непродуктивные и разрушительные элементы, которые к тому же дадут еще более выродившееся, чем они сами, потомство.
Раса испорчена – не пороками своими, а неведением. Она испорчена потому, что она истощение восприняла не как истощение: ошибки в физиологии суть причины всех зол.
Медленное выступление вперед и подъем средних и низших состояний и сословий (в том числе низших форм духа и тела), которое уже в значительной мере было подготовлено французской революцией, но которое и без революции не замедлило бы проложить себе дорогу, – в целом приводит, таким образом, к перевесу стада над всеми пастухами и вожатыми.
В традиции видят тяжкую неизбежность: ее изучают, признают (как «наследственность»), но не хотят ее.
«Будьте просты» – вот требование, которое, обращенное к нам, сложным и непостижимым испытателям утроб, является просто глупостью... Будьте естественны!
Чем вызывается к жизни мораль, законодательство: глубоким инстинктивным чувством того, что лишь благодаря автоматизму возможно совершенство в жизни и творчестве.
Быть может, я лучше всех знаю, почему только человек смеется: он один страдает так глубоко, что принужден был изобрести смех. Самое несчастное и самое меланхолическое животное – по справедливости и самое веселое.
Духовное просвещение – вернейшее средство сделать людей неустойчивыми, слабыми волей, ищущими сообщества и поддержки, – короче, развить в человеке стадное животное; вот почему до сих пор все великие правители-художники (Конфуций в Китае, imperium Romanum, Наполеон, папство в те времена, когда оно было обращено к власти, а не только к миру), в которых достигли своего кульминационного пункта господствующие инстинкты, пользовались и духовным просвещением, по меньшей мере предоставляли ему свободу действия (как папы ренессанса).
Что отличает нас, действительно хороших европейцев, от людей различных отечеств, какое мы имеем перед ними преимущество? Во-первых, мы – атеисты и имморалисты, но мы поддерживаем религии и морали стадного инстинкта: дело в том, что при помощи их подготовляется порода людей, которая когда-нибудь да попадет в наши руки, которая должна будет восхотеть нашей руки.
Мое основное положение: нет моральных явлений, а есть только моральная интерпретация этих явлений. Сама же эта интерпретация – внеморального происхождения.
Сфера действия моральных оценок: они являются спутниками почти каждого чувственного впечатления. Мир благодаря этому является окрашенным.
Проблема «равенства», тогда как все мы жаждем отличия: как раз в этом случае от нас требуют, наоборот, чтобы мы предъявляли к себе точно такие же требования, как к другим. Это – страшная безвкусица, это – явное безумие! Но оно ощущается как нечто святое, возвышенное, противоречие же разуму почти совершенно не замечается.
Самопожертвование и самоотверженность как заслуга, безусловное повиновение морали и вера в то, что перед ней мы все равны.
Ценность поступка должна быть измеряема его последствиями, – говорят утилитаристы, – оценка поступка по его происхождению включает невозможность, а именно: невозможность знать это последнее.
Мы наследники совершавшихся в течение двух тысячелетий вивисекций совести и самораспятия: в этом наш продолжительнейший опыт, наше мастерство, может быть, и, во всяком случае, наша утонченность. Мы тесно связали естественные склонности с дурной совестью.
Человек – незаметный, слишком высоко о себе мнящий животный вид, время которого, к счастью, ограничено; жизнь на земле в целом – мгновенье, эпизод, исключение без особых последствий, нечто, что пройдет бесследно для общей физиономии земли; сама земля, подобно остальным созвездиям, – зияние между двумя ничто, событие без плана, разума, воли, самосознания, худший вид необходимого, глупая необходимость...
Победа морального идеала достигается при помощи тех же «безнравственных» средств, как всякая победа: насилием, ложью, клеветой, несправедливостью.
Лицемерная личина, которую носят на показ все учреждения гражданского общества, должна показать, что они суть якобы порождения моральности, – например, брак, труд, профессия, отечество, семья, порядок, право. Но так как все они без исключения созданы для среднего сорта людей, в целях защиты последнего против исключений и исключительных потребностей, то нет ничего удивительного, что в этом случае мы видим такую массу лжи.
Алчность, властолюбие, леность, глупость, страх – все они заинтересованы в деле добродетели; поэтому-то она и стоит так твердо.
Человек, как он должен быть, – это звучит для нас столь же нелепо, как «дерево, как оно должно быть».
Порок не причина, порок есть следствие... Порок есть довольно произвольное отграничение понятия, имеющее целью объединить известные следствия физиологического вырождения.
Всякий инстинкт, который стремится к господству, но который сам находится под ярмом, нуждается для поддержания своего самочувствия, для своего укрепления во всевозможных красивых именах и признанных ценностях; поэтому он решается заявить о себе большей частью лишь под именем того «господина», с которым он борется и от которого он стремится освободиться (например, при господстве христианских ценностей запросы плоти или желание власти).
Страсти часто являются источником больших бед, следовательно, они дурны, предосудительны. Человек должен освободиться от них: раньше он не может быть хорошим человеком...
Мораль – это зверинец; предпосылка ее – та, что железные прутья могут быть полезнее, чем свобода, даже для уже уловленных; другая ее предпосылка, что существуют укротители зверей, которые не останавливаются перед самыми ужасными средствами, – которые умеют пользоваться раскаленным железом. Эта ужасная порода, которая вступает в борьбу с дикими животными, называет себя священниками.
Кожа души
Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом.
У них есть свое удовольствьице для дня и свое удовольствьице для ночи; но здоровье – выше всего.
Страданием и бессилием созданы все потусторонние миры, и тем коротким безумием счастья, которое испытывает только страдающий больше всех.
Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры.
У иных целомудрие есть добродетель, но у многих почти что порок.
Кому тягостно целомудрие, тому надо его отсоветовать: чтобы не сделалось оно путем в преисподнюю, т. е. грязью и похотью души.
«Всегда быть одному слишком много для меня» – так думает отшельник. «Всегда один и один – это дает со временем двух».
Всегда для отшельника друг является третьим: третий – это пробка, мешающая разговору двух опуститься в бездонную глубь.
Познающий ходит среди людей, как среди зверей.
Стыд, стыд, стыд – вот история человека!
Благородный предписывает себе не стыдить других: стыд предписывает он себе перед всяким страдающим.
И когда мы научимся лучше радоваться, тогда мы тем чаще разучимся причинять другим горе и выдумывать его.
Будьте чопорны, когда принимаете что-нибудь! Вознаграждайте дарящего самим фактом того, что вы принимаете!
Но нищих надо бы совсем уничтожить! Поистине, сердишься, что даешь им, и сердишься, что не даешь им.
Надо сдерживать свое сердце; стоит только распустить его, и как быстро каждый теряет голову!
Кровь – самый худший свидетель истины; кровь отравляет самое чистое учение до степени безумия и ненависти сердец.
Если имеешь характер, то имеешь и свои типичные пережитки, которые постоянно повторяются.
Кто достигает своего идеала, тот этим самым перерастает его.
Иной павлин прячет от всех свой павлиний хвост – и называет это своей гордостью.
Степень и характер родовитости человека проникает его существо до последней вершины его духа.
Презирающий самого себя все же чтит себя при этом как человека, который презирает.
Душа, чувствующая, что ее любят, но сама не любящая, обнаруживает свои подонки: самое низкое в ней всплывает наверх.
Тяжелые, угрюмые люди становятся легче именно от того, что отягчает других, от любви и ненависти, и на время поднимаются к своей поверхности.
Стыдиться своей безнравственности – это одна из ступеней той лестницы, на вершине которой стыдятся также своей нравственности.
Нужно расставаться с жизнью, как Одиссей с Навсикаей, – более благословляющим, нежели влюбленным.
Как? Великий человек? – Я все еще вижу только актера своего собственного идеала.
Если дрессировать свою совесть, то и кусая она будет целовать нас.
Разочарованный говорит: «Я слушал эхо и слышал только похвалу».
Наедине с собою мы представляем себе всех простодушнее себя: таким образом мы даем себе отдых от наших ближних.
Музыка является средством для самоуслаждения страстей.
Раз принятое решение закрывать уши даже перед основательнейшим противным доводом – признак сильного характера. Стало быть, случайная воля к глупости.
Труднее всего уязвить наше тщеславие как раз тогда, когда уязвлена наша гордость.
Есть невинность восхищения; ею обладает тот, кому еще не приходило в голову, что и им могут когда-нибудь восхищаться.
Отвращение к грязи может быть так велико, что будет препятствовать нам очищаться – «оправдываться».
Иной человек, радующийся похвале, обнаруживает этим только учтивость сердца – и как раз нечто противоположное тщеславию ума.
Кто ликует даже на костре, тот торжествует не над болью, а над тем, что не чувствует боли там, где ожидал ее. Притча.
Что человек собою представляет, это начинает открываться тогда, когда ослабевает его талант, – когда он перестает показывать то, что он может. Талант – тоже наряд: наряд – тоже способ скрываться.
Один ищет акушера для своих мыслей, другой – человека, которому он может помочь разрешиться ими: так возникает добрая беседа.
Нашему сильнейшему инстинкту, тирану в нас, подчиняется не только наш разум, но и наша совесть.
Поэты бесстыдны по отношению к своим переживаниям: они эксплуатируют их.
Люди свободно лгут ртом, но рожа, которую они при этом корчат, все-таки говорит правду.
У суровых людей задушевность является предметом стыда – это и есть нечто ценное.
Много говорить о себе – может также служить средством для того, чтобы скрывать себя.
В хвале больше назойливости, чем в порицании.
Сострадание в человеке познания почти так же смешно, как нежные руки у циклопа.
Чужое тщеславие приходится нам не по вкусу только тогда, когда оно задевает наше тщеславие.
Каждый человек именно настолько тщеславен, насколько ему хватает ума.
В объяснении прошлого вы должны исходить из того, что составляет высшую силу современности.
Подобно тому, как кости, мускулы, внутренности и кровеносные сосуды окружены кожей, которая делает выносимым вид человека, так и побуждения и страсти души прикрыты тщеславием: оно есть кожа души.
Зверь в нас должен быть обманут; мораль есть вынужденная ложь, без которой он растерзал бы нас. Без заблуждений, которые лежат в основе моральных допущений, человек остался бы зверем.
Всякий, кто объявляет, что кто-либо другой есть глупец или дурной человек, сердится, если последнему удается показать, что он на самом деле не таков.
Большинство людей слишком заняты самими собой, чтобы быть злобными.
Мы хвалим или порицаем, смотря по тому, дает ли нам то или другое большую возможность обнаружить блеск нашего ума.
Кто унижает себя самого, тот хочет быть возвышенным.
Быть дурным – значит быть «ненравственным» (безнравственным), чинить безнравье, восставать против обычая, все равно, разумен ли он или глуп; но нанесение вреда ближнему ощущалось всеми нравственными законами преимущественно как нечто вредное, так что теперь при слове «злой» мы главным образом думаем об умышленном нанесении вреда ближнему.
Значительный род удовольствия и тем самым источник нравственности возникает из привычки.
Совершенная безответственность человека за его действия и за его существо есть горчайшая капля, которую должен проглотить познающий, если он привык считать ответственность и долг охранной грамотой своей человечности.
Долгие и великие страдания воспитывают в человеке тирана.
Тем, как и что почитаешь, образуешь всегда вокруг себя дистанцию.
Я мог бы погибнуть от каждого отдельного аффекта, присущего мне. Я всегда сталкивал их друг с другом.
Я чувствую в себе склонность быть обворованным, обобранным. Но стоило только мне замечать, что все шло к тому, чтобы обманывать меня, как я впадал в эгоизм.
Испытывал ли я когда-нибудь угрызение совести? Память моя хранит на этот счет молчание.
Я ненавижу обывательщину гораздо больше, чем грех.
Люблю ли я музыку? Я не знаю: слишком часто я ее и ненавижу. Но музыка любит меня, и стоит лишь кому-то покинуть меня, как она мигом рвется ко мне и хочет быть любимой.
Это благородно – стыдиться лучшего в себе, так как только сам и обладаешь им.
Я не бегу близости людей: как раз даль, извечная даль, пролегающая между человеком и человеком, гонит меня в одиночество.
Героизм – таково настроение человека, стремящегося к цели, помимо которой он вообще уже не идет в счет. Героизм – это добрая воля к абсолютной самопогибели.
Возвышенный человек, видя возвышенное, становится свободным, уверенным, широким, спокойным, радостным, но совершенно прекрасное потрясает его своим видом и сшибает с ног; перед ним он отрицает самого себя.
Кто стремится к величию, у того есть основания увенчивать свой путь и довольствоваться количеством. Люди качества стремятся к малому.
Всякий восторг заключает в себе нечто вроде испуга и бегства от самих себя – временами даже само-отречение, само-отрицание.
В усталости нами овладевают и давно преодоленные понятия.
Одухотворяет сердце; дух же сердит и вселяет мужество опасности. О, уж этот язык!
Больные лихорадкой видят лишь призраки вещей, а те, у кого нормальная температура, – лишь тени вещей; при этом те и другие нуждаются в одинаковых словах.
Кому свойственно отвращение к возвышенному, тому не только «да», но и «нет» кажется уже слишком патетическим, – он не принадлежит к отрицающим умам, и, случись ему оказаться на их путях, он внезапно останавливается и бежит прочь – в заросли скепсиса.
В моей голове нет ничего, кроме личной морали, и сотворить себе право на нее составляет смысл всех моих исторических вопросов о морали. Это ужасно трудно – сотворить себе такое право.
Нечистая совесть – это налог, которым изобретение чистой совести обложило людей.
Есть степень заядлой лживости, которую называют «чистой совестью».
Моральные люди испытывают самодовольство при угрызениях совести.
Моральное негодование есть коварнейший способ мести.
Я рекомендую всем мученикам поразмыслить, не жажда ли мести довела их до крайности.
Большинство людей слишком глупы, чтобы быть корыстными.
Лишь когда самолюбие станет однажды больше, умнее, утонченнее, изобретательнее, будет мир выглядеть «самоотверженнее».
Не следует стыдиться своих аффектов; они для этого слишком неразумны.
В аффекте обнаруживается не человек, но его аффект.
При известных условиях наносится гораздо меньший общий вред, когда кто-то срывает свои аффекты на других, чем на самом себе: в особенности это относится к творческим натурам, сулящим большую пользу.
Говорят: «удовольствие» – и думают об усладах, говорят: «чувство» – и думают о чувственности, говорят: «тело» – и думают о том, что «ниже тела», – и таким вот образом была обесчещена троица хороших вещей.
Лишь тот порочный человек несчастен, у кого потребность в пороке растет вместе с отвращением к пороку – и никогда не зарастает им.
Если я почитаю какое-либо чувство, то почитание врастает в само чувство.
Смысл наших садов и дворцов (и постольку же смысл всяческого домогания богатств) заключается в том, чтобы выдворить из наших взоров беспорядок и пошлость и сотворить родину дворянству души.
Людям по большей части кажется, что они делаются более высокими натурами, давая воздействовать на себя этим прекрасным, спокойным предметам: отсюда погоня за Италией, путешествия и т. д., всяческое чтение и посещение театров. Они хотят формироваться – таков смысл их культурной работы! Но сильные, могущественные натуры хотят формировать и изгнать из своего окружения все чуждое.
Так же уходят люди и в великую природу: не для того, чтобы находить себя, а чтобы утрачивать и забывать себя в ней. «Быть-вне-себя» как желание всех.
Вовсе не легко отыскать книгу, которая научила нас столь же многому, как книга, написанная нами самими.
Страстные, но бессердечные и артистичные – таковыми были греки, таковыми были даже греческие философы, как Платон.
Стиль должен доказывать, что веришь в свои мысли и не только мыслишь их, но и ощущаешь.
В старании не познать самих себя обыкновенные люди выказывают больше тонкости и хитрости, чем утонченнейшие мыслители в их противоположном старании – познать себя.
Есть дающие натуры и есть воздающие.
Даже в своем голоде, но человеку ищешь, прежде всего, удобоваримой пищи, хотя бы она и была малокалорийной: подобно картофелю.
Многое мелкое счастье дарит нас многим мелким убожеством: оно портит этим характер.
Потребность души не следует путать с потребностью в душе: последняя свойственна отдельным холодным натурам.
Чтобы взваливать неприятные последствия собственной большинства глупости на саму свою глупость, а не на свой характер, – для этого требуется больше характера, чем есть у людей.
Поистине, великая глупость живет в нашей воле, и проклятием стало всему человеческому, что эта глупость научилась духу.
У каждой души особый мир; для каждой души всякая другая душа – потусторонний мир.
Не хлебом единым жив человек.
Кто не может лгать, не знает, что есть истина.
Признать ложь за условие, от которого зависит жизнь, – это, конечно, рискованный способ сопротивляться привычному чувству ценности вещей, и философия, отваживающаяся на это, ставит себя уже одним этим по ту сторону добра и зла.
Каждый инстинкт властолюбив; и, как таковой, он пытается философствовать.
Переутомление, любопытство и сочувствие – наши современные пороки.
Нет зрелища печальнее, чем то, когда какой-нибудь сапожник или школьный учитель со страдальческим видом дает понять, что он собственно рожден для чего-то высшего.
Наибольшее отвращение возбуждали во мне до сих пор лизоблюды духа; их можно уже теперь найти в нашей нездоровой Европе повсюду; и что их особенно отличает – это полнейшая чистота их совести.
Музыка есть постепенное стихание звука.
Когда-то говорили о всякой морали: «По ее плодам вы познаете ее». Я говорю о всякой морали: «Она есть плод, по которому я узнаю ту почву, на которой он вырос».
Есть люди, которые тщательно разыскивают все безнравственное. Когда они высказывают суждение: «Это несправедливо», то они хотят сказать: «Надо это устранить и изменить». Наоборот, – я никак не могу успокоиться, пока я не выяснил, в чем безнравственность всякой данной вещи. Раз я вывел это на свет Божий, – равновесие мое снова восстановлено.
Известный немецкий философ Фридрих Вильгельм Ницше родился 15 октября 1844 года в местечке Реккен у Лютцена.
Предками философа были польские дворяне Ницки. Отец, Карл Людвиг Ницше, был приходским священником, он получил церковный приход от прусского короля Фридриха Вильгельма IV. Своим именем философ обязан глубокому благоговению отца перед королем.
К сожалению, семья рано потеряла кормильца – он умер в возрасте тридцати шести лет, – когда Фридриху не было и пяти лет. Как и отец, Фридрих был слаб здоровьем, и на всем его физическом состоянии лежал след уходящей жизни. Стремление преодолеть недуг вылилось в духовную активность, в желание жить полнокровной, многогранной жизнью. Он серьезно увлекается музыкой, даже сочиняет ее. Проявляется его поэтическая одаренность. В десять лет он серьезно размышляет о композициях Гайдна, Моцарта, Бетховена, Мендельсона. Музыка осталась с ним на всю жизнь. Музыка озаряла его философские мысли и поэзию.
Позднее, увлекаясь теологией и филологией, Ницше отдает предпочтение филологии, он занимался в Лейпцигском университете в семинарах профессора Ф.В. Ричля.
В двадцать два года Ницше был сотрудником «Центральной литературной газеты».
Позднее он стал профессором классической филологии Базельского университета.
Из-под его пера выходят сочинения, написанные в жанре философско-художественной прозы, стихи.
«Рождение трагедии из духа музыки» – первая опубликованная книга Ницше. Потом будут «Сумерки кумиров», «Человеческое, слишком человеческое», «Веселая наука», «Утренняя заря», «Так говорил Заратустра», «По ту сторону добра и зла», «Генеалогия морали» и другие.
В России познакомились с творчеством Фридриха Ницше, когда уже вышли его основные произведения. Мысли Ницше опережали развитие общества. При жизни он с трудом находил издателей для своих книг. Лишь одинокие голоса поддерживали его. Но время шло, и многие находили духовную близость с ним.
После смерти Ницше в 1900 году были опубликованы его письма, в которых можно прочитать о «русских интересах» философа.
Европейские критики тех лет нередко упоминали о близости творчества Ницше к русской культуре, в частности, к произведениям Ф.М. Достоевского, Л.Н. Толстого.
Так или иначе, но истинно русской культуре, как и творчеству Ницше, присущи легкая меланхолия, безыскусная тоска, мечтательность. «Философия жизни» пронизывает все творчество этого яркого представителя немецкой культуры.
В этой книге собраны самые ценные зерна мыслей Фридриха Ницше.
Л.М. Мартьянова
Сердце здесь мужчина, а голова – женщина
Я хочу учить людей смыслу их бытия: этот смысл есть сверхчеловек, молния из темной тучи, называемой человеком.
Человек есть нечто, что должно превзойти.
Человек – это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, – канат над пропастью.
Все в женщине – загадка, и все в женщине имеет одну разгадку: она называется беременностью.
Двух вещей хочет настоящий мужчина: опасности и игры. Поэтому хочет он женщины как самой опасной игрушки.
Мужчина должен быть воспитан для войны, а женщина – для отдохновения воина; все остальное – глупость.
Слишком сладких плодов не любит воин. Поэтому любит он женщину; в самой сладкой женщине есть еще горькое.
Лучше мужчины понимает женщина детей, но мужчина больше ребенок, чем женщина.
Пусть в вашей любви будет ваша честь! Вообще женщина мало понимает в чести. Но пусть будет ваша честь в том, чтобы всегда больше любить, чем быть любимой, и никогда не быть второй.
Пусть мужчина боится женщины, когда она любит: ибо она приносит любую жертву и всякая другая вещь не имеет для нее цены.
Пусть мужчина боится женщины, когда она ненавидит: ибо мужчина в глубине души только зол, а женщина еще дурна.
Счастье мужчины называется: я хочу. Счастье женщины называется: он хочет.
И повиноваться должна женщина, и найти глубину к своей поверхности. Поверхность – душа женщины, подвижная, бурливая пленка на мелкой воде.
Но душа мужчины глубока, ее бурный поток шумит в подземных пещерах; женщина чует его силу, но не понимает ее.
Не только вширь должен ты расти, но и ввысь! Да поможет тебе в этом сад супружества!
Люди не равны.
Женщина научается ненавидеть в той мере, в какой она разучивается очаровывать.
Одинаковые аффекты у мужчины и женщины все-таки различны в темпе – поэтому-то мужчина и женщина не перестают не понимать друг друга.
У самих женщин в глубине их личного тщеславия всегда лежит безличное презрение – презрение «к женщине» .
Стать зрелым мужем – это значит снова обрести ту серьезность, которою обладал в детстве, во время игр.
Огромные ожидания от половой любви и стыд этих ожиданий заранее портят женщинам все перспективы.
Там, где не подыгрывает любовь или ненависть, женщина играет посредственно.
Даже конкубинат развращен – браком.
Наука уязвляет стыдливость всех настоящих женщин. При этом они чувствуют себя так, точно им заглянули под кожу или, что еще хуже, под платье и убор.
Оба пола обманываются друг в друге – от этого происходит то, что, в сущности, они чтут и любят только самих себя (или, если угодно, свой собственный идеал). Таким образом, мужчина хочет от женщины миролюбия, – а между тем женщина по существу своему как раз неуживчива, подобно кошке, как бы хорошо она ни выучилась выглядеть миролюбивой.
В мщении и любви женщина более варвар, чем мужчина.
Если женщина обнаруживает научные склонности, то обыкновенно в ее половой системе что-нибудь да не в порядке. Уже бесплодие располагает к известной мужественности вкуса; мужчина же, с позволения сказать, как раз «бесплодное животное».
Сравнивая в целом мужчину и женщину, можно сказать следующее: женщина не была бы так гениальна в искусстве наряжаться, если бы не чувствовала инстинктивно, что ее удел – вторые роли.
Соблазнить ближнего на хорошее о ней мнение и затем всей душой поверить этому мнению ближнего, – кто сравнится в этом фокусе с женщинами!
И истина требует, подобно всем женщинам, чтобы ее любовник стал ради нее лгуном, – но не тщеславие ее требует этого, а ее жестокость.
Нечто схожее с отношением обоих полов друг к другу есть и в отдельном человеке, именно, отношение воли и интеллекта (или, как говорят, сердца и головы) – это суть мужчина и женщина; между ними дело идет всегда о любви, зачатии, беременности. И заметьте хорошенько: сердце здесь мужчина, а голова – женщина!
«Не существует человека, ибо не существовало первого человека!» – так заключают животные.
Что «глупая женщина с добрым сердцем стоит высоко над гением», это звучит весьма учтиво – в устах гения. Это его любезность, – но это и его смышленость.
Женщина и гений не трудятся. Женщина была до сих пор величайшей роскошью человечества. Каждый раз, когда мы делаем все, что в наших силах, мы не трудимся. Труд – лишь средство, приводящее к этим мгновениям.
Женщины гораздо более чувственны, чем мужчины, – именно потому, что они далеко не с такой силой осознают чувственность как таковую, как это присуще мужчинам.
Для всех женщин, которым обычай и стыд воспрещают удовлетворение полового влечения, религия, как духовное расцепление эротической потребности, оказывается чем-то незаменимым.
Потребности сердца. Животные во время течки не с такой легкостью путают свое сердце и свои вожделения, как это делают люди и особенно бабенки.
Если женщина нападает на мужчину, то оттого лишь, чтобы защититься от женщины. Если мужчина заключает с женщиной дружбу, то ей кажется, что он делает это оттого, что не в состоянии добиться большего.
Наш век охоч до того, чтобы приписывать умнейшим мужам вкус к незрелым, скудоумным и покорным простушкам, вкус Фауста к Гретхен; это свидетельствует против вкуса самого столетия и его умнейших мужей.
У многих женщин, как у медиумических натур, интеллект проявляется лишь внезапно и толчками, притом с неожиданной силой: дух веет тогда «над ними», а не из них, как кажется. Отсюда их трехглазая смышленость в путаных вещах, – отсюда же их вера в наитие.
Женщин лишает детскости то, что они постоянно возятся с детьми, как их воспитатели.
Достаточно скверно! Время брака наступает гораздо раньше, чем время любви: понимая под последним свидетельство зрелости – у мужчины и женщины.
Возвышенная и честная форма половой жизни, форма страсти, обладает нынче нечистой совестью. А пошлейшая и бесчестнейшая – чистой совестью.
Брак – это наиболее изолганная форма половой жизни, и как раз поэтому на его стороне чистая совесть.
Брак может оказаться впору таким людям, которые не способны ни на любовь, ни на дружбу и охотно стараются ввести себя и других в заблуждение относительно этого недостатка, – которые, не имея никакого опыта ни в любви, ни в дружбе, не могут быть разочарованы и самим браком.
Брак выдуман для посредственных людей, которые бездарны как в большой любви, так и в большой дружбе, – стало быть, для большинства: но и для тех вполне редкостных людей, которые способны как на любовь, так и на дружбу.
Кто не способен ни на любовь, ни на дружбу, тот вернее всего делает свою ставку – на брак.
Кто сильно страдает, тому завидует дьявол и выдворяет его – на небо.
Лишь в зрелом муже становится характерный признак семьи вполне очевидным; меньше всего в легко возбудимых, импульсивных юношах. Прежде должна наступить тишина, а количество влияний, идущих извне, сократиться; или, с другой стороны, должна значительно ослабеть импульсивность. – Так, стареющим народам свойственна словоохотливость по части характерных для них свойств, и они отчетливее обнаруживают эти свойства, чем в пору своего юношеского цветения.
Этой паре присущ, по сути дела, одинаковый дурной вкус: но один из них тщится убедить себя и нас в том, что вкус этот – верх изысканности. Другой же стыдится своего вкуса и хочет убедить себя и нас в том, что ему присущ иной и более изысканный – наш вкус. К одному из этих двух типов относятся все филистеры образования.
Он называет это верностью своей партии, но это лишь его комфорт, позволяющий ему не вставать больше с этой постели.
Счастье бегает за мной. Это потому, что я не женщина. А счастье – женщина.
Только тот, кто достаточно мужчина, освободит в женщине – женщину.
Плохих супругов находил я всегда самыми мстительными: они мстят целому миру за то, что уже не могут идти каждый отдельно.
Омрачение, пессимистическая окраска – неизбежные спутники просвещения... Женщины полагали, со свойственным женщине инстинктом, всегда становящимся на сторону добродетели, что виною тому безнравственность.
Естественнее стало наше высшее общество – общество богатых, праздных: люди охотятся друг на друга, половая любовь – род спорта, в котором брак играет роль препятствия и приманки; развлекаются и живут ради удовольствия; на первом месте ценят телесные преимущества; развито любопытство и смелость.
Великое светило! К чему свелось бы твое счастье, если б не было у тебя тех, кому ты светишь!
Только как символ высшей добродетели достигло золото высшей ценности. Как золото, светится взор у дарящего. Блеск золота заключает мир между луною и солнцем.
Властью является эта новая добродетель; господствующей мыслью является она и вокруг нее мудрая душа: золотое солнце и вокруг него змея познания.
Живите, воюя с равными
От времени до времени немного яду: это вызывает приятные сны. А в конце побольше яду, чтобы приятно умереть.
Уметь спать – не пустячное дело: чтобы хорошо спать, надо бодрствовать в течение целого дня.
Десять истин должен найти ты в течение дня: иначе ты будешь и ночью искать истины и твоя душа останется голодной.
Живи в мире с Богом и соседом: этого требует хороший сон. И живи также в мире с соседским чертом! Иначе ночью он будет посещать тебя.
Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенный образ – опьяняющая радость для его несовершенного Творца, – таким казался мне некогда мир.
Лучше слушайтесь, братья мои, голоса здорового тела: это – более правдивый и чистый голос.
Нет спасения для того, кто так страдает от себя самого, – кроме быстрой смерти.
Глупец тот, кто остается жить, и мы настолько же глупы. Это и есть самое глупое в жизни!
Если бы вы больше верили в жизнь, вы бы меньше отдавались мгновению.
Да, изобретена была смерть для многих, но она прославляет самое себя как жизнь: поистине, сердечная услуга всем проповедникам смерти!
Где кончается уединение, там начинается базар; и где начинается базар, начинается и шум великих комедиантов, и жужжанье ядовитых мух.
В городах трудно жить: там слишком много похотливых людей.
Маленькое мщение более человечно, чем отсутствие всякой мести.
И каждый желающий славы должен уметь вовремя проститься с почестью и знать трудное искусство – уйти вовремя.
У одних сперва стареет сердце, у других – ум. Иные бывают стариками в юности; но кто поздно юн, тот надолго юн.
Иному не удается жизнь: ядовитый червь гложет ему сердце. Пусть же постарается он, чтобы тем лучше удалась ему смерть.
Живут слишком многие, и слишком долго висят они на своих сучьях. Пусть же придет буря и стряхнет с дерева все гнилое и червивое!
Но зрелый муж больше ребенок, чем юноша, и меньше скорби в нем: лучше понимает он смерть и жизнь.
В вашей смерти должны еще гореть ваш дух и ваша добродетель, как вечерняя заря горит на земле, – или смерть плохо удалась вам.
Поистине, местом выздоровления должна еще стать земля! И уже веет вокруг нее новым благоуханием, приносящим исцеление, – и новой надеждой!
Великий полдень – когда человек стоит посреди своего пути между животным и сверхчеловеком и празднует свой путь к закату как свою высшую надежду: ибо это есть путь к новому утру.
Созидать – это великое избавление от страдания и облегчение жизни. Но чтобы быть созидающим, надо подвергнуться страданиям и многим превращениям.
Большие одолжения порождают не благодарных, а мстительных; и если маленькое благодеяние не забывается, оно обращается в гложущего червя.
Но мелкая мысль похожа на грибок: он и ползет, и прячется, и нигде не хочет быть, пока все тело не будет вялым и дряблым от маленьких грибков.
И когда я с глазу на глаз говорил со своей дикой мудростью, она сказала мне с гневом: «Ты желаешь, ты жаждешь, ты любишь, потому только ты и хвалишь жизнь!»
Тому повелевают, кто не может повиноваться самому себе. Таково свойство всего живого.
И как меньший отдает себя большему, чтобы тот радовался и власть имел над меньшим, – так приносит себя в жертву и больший и из-за власти ставит на доску – жизнь свою.
Привлекательность познания была бы ничтожна, если бы на пути к нему не приходилось преодолевать столько стыда.
Мы плохо всматриваемся в жизнь, если не замечаем в ней той руки, которая щадя – убивает.
В мирной обстановке воинственный человек нападает на самого себя.
Ужасные переживания жизни дают возможность разгадать, не представляет ли собою нечто ужасное тот, кто их переживает.
Такой холодный, такой ледяной, что об него обжигают пальцы! Всякая рука содрогается, прикоснувшись к нему! – Именно поэтому его считают раскаленным.
В снисходительности нет и следа человеконенавистничества, но именно потому-то слишком много презрения к людям.
Опасность счастья: «Все служит на благо мне; теперь мила мне всякая судьба – кому охота быть судьбой моей?»
Вращаясь среди ученых и художников, очень легко ошибиться в обратном направлении: нередко в замечательном ученом мы находим посредственного человека, а в посредственном художнике очень часто – чрезвычайно замечательного человека.
Мы поступаем наяву так же, как и во сне: мы сначала выдумываем и сочиняем себе человека, с которым вступаем в общение, – и сейчас же забываем об этом.
Нашему тщеславию хочется, чтобы то, что мы делаем лучше всего, считалось самым трудным для нас. К происхождению многих видов морали.
Мысль о самоубийстве – сильное утешительное средство: с ней благополучно переживаются иные мрачные ночи.
Взглянуть на науку под углом зрения художника, на искусство же – под углом зрения жизни.
Человек удивляется также и самому себе, тому, что он не может научиться забвению и что он навсегда прикован к прошлому; как бы далеко и как бы быстро он ни бежал, цепь бежит вместе с ним.
Не чудо ли, что мгновение, которое столь же быстролетно появляется, как и исчезает, которое возникает из ничего и превращается в ничто, что это мгновение тем не менее возвращается снова, как призрак, и нарушает покой другого.
Если счастье, если погоня за новым счастьем в каком бы то ни было смысле есть то, что привязывает живущего к жизни и побуждает его жить дальше, то, может быть, циник ближе к истине, чем всякий другой философ, ибо счастье животного, как самого совершенного циника, служит живым доказательством истинности цинизма.
Всякая деятельность нуждается в забвении, подобно тому как всякая органическая жизнь нуждается не только в свете, но и в темноте.
В природе нет точной прямой линии, нет действительного круга и нет абсолютного мерила величины.
Чем менее люди связаны традицией, тем сильнее становится внутреннее движение мотивов, и тем больше соответственно тому становится в свою очередь внешнее беспокойство, взаимное столкновение людских течений, полифония стремлений.
Заблуждение о жизни необходимо для жизни.
Всякая вера в ценность и достоинство жизни основана на нечистом мышлении; она возможна только потому, что сочувствие к общей жизни и страданиям человечества весьма слабо развито в личности. Даже те редкие люди, мысль которых вообще выходит за пределы их собственной личности, усматривают не эту всеобщую жизнь, а только ограниченные части последней.
Если уметь обращать взор преимущественно на исключения – я хочу сказать, на высокие дарования и богатые души, – если их возникновение считать целью мирового развития и наслаждаться их деятельностью, то можно верить в ценность жизни именно потому, что при этом упускаешь из виду других людей, т. е. мыслишь нечисто.
Огромное большинство людей как раз выносит жизнь без особого ропота и, следовательно, верит в ценность жизни – и притом именно потому, что каждый ищет и утверждает только себя самого и не выходит за пределы себя, как упомянутые исключения: все внеличное для них совсем незаметно или в крайнем случае заметно лишь как бледная тень.
Вся человеческая жизнь глубоко погружена в неправду; отдельный человек не может извлечь ее из этого колодца, не возненавидя при этом из глубины души своего прошлого, не признавая нелепыми свои нынешние мотивы вроде мотива чести и не встречая насмешкой и презрением тех страстей, которые проталкивают его к будущему и к счастью в будущем.
Существует право, по которому мы можем отнять у человека жизнь, но нет права, по которому мы могли бы отнять у него смерть.
Первым признаком, что зверь стал человеком, является то, что его действия направлены уже не на благополучие данного мгновения, а на длительное благосостояние, т. е. человек становится полезным, целесообразным: тут впервые прорывается наружу свободное господство разума.
Еще живу я, еще мыслю я: я должен еще жить, ибо я должен еще мыслить.
Я хочу все больше учиться смотреть на необходимое в вещах, как на прекрасное: так буду я одним из тех, кто делает вещи прекрасными.
Есть определенная высшая точка жизни: достигнув ее и насильственно отспорив у прекрасного хаоса существования всякий заботливый разум и доброту, мы со всей нашей свободой подвергаемся вновь величайшей опасности духовной несвободы и тягчайшему испытанию нашей жизни.
Решительно все вещи, которые нас касаются, то и дело идут нам во благо. Жизнь ежедневно и ежечасно словно бы и не желает ничего иного, как всякий раз наново доказывать это положение: о чем бы ни шла речь – о дурной или хорошей погоде, потере друга, болезни, клевете, задержке письма, вывихе ноги, посещении торговой лавки, контраргументе, раскрытой книге, сне, обмане, – все это оказывается тотчас же или в самом скором времени чем-то, чего «не могло не быть», – все это исполнено глубокого смысла и пользы именно для нас.
Каждый хочет быть первым в этом будущем, – и все же только смерть и гробовая тишина есть общее для всех и единственно достоверное в нем!
Мне доставляет счастье – видеть, что люди совсем не желают думать о смерти! Я бы охотно добавил что-нибудь к этому, чтобы сделать им мысль о жизни еще во сто крат достпойнее размышления.
Однажды – и, должно быть, скоро – придется осознать, чего главным образом недостает нашим большим городам: тихих и отдаленных, просторных мест для размышления.
Живите, воюя с равными вам и с самими собой.
Смерть достаточно близка, чтобы можно было не страшиться жизни.
Я должен быть ангелом, если только я хочу жить: вы же живете в других условиях.
Что же поддерживало меня? Всегда лишь беременность. И всякий раз с появлением на свет творения жизнь моя повисала на волоске.
Заблистать через триста лет – моя жажда славы.
Жизнь ради познания есть, пожалуй, нечто безумное; и все же она есть признак веселого настроения. Человек, одержимый этой волей, выглядит столь же потешным образом, как слон, силящийся стоять на голове.
Кто в состоянии сильно ощутить взгляд мыслителя, тот не может отделаться от ужасного впечатления, которое производят животные, чей глаз медленно, как бы на стержне, вытаращивается из головы и оглядывается вокруг.
Он одинок и лишен всего, кроме своих мыслей; что удивительного в том, что он часто нежится и лукавит с ними и дергает их за уши! – А вы, грубияны, говорите – он скептик.
Во всякой морали дело идет о том, чтобы открывать либо искать высшие состояния жизни, где разъятые доселе способности могли бы соединиться.
Иное существование лишено смысла, разве что оно заставляет нас забыть другое существование. И есть также опийные поступки.
Наши самоубийцы дискредитируют самоубийство – не наоборот.
Мы должны быть столь же жестокими, сколь и сострадательными: остережемся быть более бедными, чем сама природа!
Давать каждому свое – это значило бы: желать справедливости и достигать хаоса.
Сначала приспособление к творению, затем приспособление к его Творцу, говорившему только символами.
Отнюдь не самым желательным является умение переваривать все, что создало прошлое: так, я желал бы, чтобы Данте в корне противоречил нашему вкусу и желудку.
Величайшие трагические мотивы остались до сих пор неиспользованными: ибо что знает какой-нибудь поэт о сотне трагедий совести?
«Герой радостен» – это ускользало до сих пор от сочинителей трагедий.
Стиль должен всякий раз быть соразмерным тебе относительно вполне определенной личности, которой ты хочешь довериться. (Закон двойного соотношения.)
Богатство жизни выдает себя через богатство жестов. Нужно учиться ощущать все – длину и краткость предложения, пунктуацию, выбор слов, паузы, последовательность аргументов – как жесты.
Осторожно с периодами! Право на периоды дано лишь тем людям, которым и в речи свойственно долгое дыхание. Для большинства период – это вычурность.
Испытываешь ужас при мысли о том, что внезапно испытываешь ужас.
Помимо нашей способности к суждениям мы обладаем еще и нашим мнениемо нашей способности судить.
Ты хочешь, чтобы тебя оценивали по твоим замыслам, а не по твоим действиям? Но откуда же у тебя твои замыслы? Из твоих действий!
Мы начинаем подражателями и кончаем тем, что подражаем себе, – это есть последнее детство.
«Я оправдываю, ибо и я поступил бы так же» – историческое образование. Мне страшно! Это значит: «я терплю самого себя – раз так!»
Если что-то не удается, нужно вдвое оплачивать помощь своему помощнику.
Наше внезапно возникающее отвращение к самим себе может в равной степени быть результатом как утонченного вкуса, – так и испорченного вкуса.
Всякое сильное ожидание переживает свое исполнение, если последнее наступает раньше, чем его ожидали.
Для очень одинокого и шум оказывается утешением.
Одиночество придает нам большую черствость по отношению к самим себе и большую ностальгию по людям: в обоих случаях оно улучшает характер.
Иной находит свое сердце не раньше, чем он теряет свою голову.
Есть черствость, которой хотелось бы, чтобы ее понимали как силу.
Человек никогда не имеет, ибо человек никогда не есть. Человек всегда приобретает или теряет.
Доподлинно знать, что именно причиняет нам боль и с какой легкостью некто причиняет нам боль, и, зная это, как бы наперед предуказывать своей мысли безболезненный для нее путь – к этому и сводится все у многих любезных людей: они доставляют радость и вынуждают других излучать радость, – так как их очень страшит боль; это называют «чуткостью». – Кто по черствости характера привык рубить сплеча, тому нет нужды ставить себя таким образом на место другого, и зачастую он причиняет ему боль: он и понятия не имеет об этой легкой одаренности на боль.
Можно так сродниться с кем-нибудь, что видишь его во сне делающим и претерпевающим все то, что он делает и претерпевает наяву, – настолько сам ты смог бы сделать и претерпеть это.
«Лучше лежать в постели и чувствовать себя больным, чем быть вынужденным делать что-то» – по этому негласному правилу живут все самоистязатели.
Человек придает поступку ценность, но как удалось бы поступку придать ценность человеку!
Я хочу знать, есть ли ты творческий или переделывающий человек, в каком-либо отношении: как творческий, ты принадлежишь к свободным, как переделывающий, ты – их раб и орудие.
Мы хвалим то, что приходится нам по вкусу: это значит, когда мы хвалим, мы хвалим собственный вкус – не грешит ли это против всякого хорошего вкуса?
Незаурядный человек познает в несчастье, сколь ничтожно все достоинство и порядочность осуждающих его людей. Они лопаются, когда оскорбляют их тщеславие, – нестерпимая, ограниченная скотина предстает взору.
Из своего озлобления к какому-то человеку стряпаешь себе моральное негодование – и любуешься собою после; а из пресыщения ненавистью – прощение – и снова любуешься собою.
Дюринг, верхогляд, повсюду ищет коррупцию, – я же ощущаю другую опасность эпохи: великую посредственность – никогда еще не было такого количества честности и благонравия.
«Наказание» – именно так называет само себя мщение: с помощью лживого слова оно притворяется чистой совестью.
Чтобы приятно было смотреть на жизнь, надо, чтобы ее игра хорошо была сыграна, – но для этого нужны хорошие актеры.
И какова бы ни была моя судьба, то, что придется мне пережить, – всегда будет в ней странствование и восхождение на горы: в конце концов мы переживаем только самих себя.
Чтобы видеть многое, надо научиться не смотреть на себя: эта суровость необходима каждому, кто восходит на горы.
Чего не отдал бы я, чтобы иметь одно: живое насаждение моих мыслей и утренний рассвет моей высшей надежды!
Кто не может благословлять, должен научиться проклинать!
Преодолей самого себя даже в своем ближнем: и право, которое ты можешь завоевать себе, ты не должен позволять дать тебе!
Кто не может повелевать себе, должен повиноваться. Иные же могут повелевать себе, но им недостает еще многого, чтобы уметь повиноваться себе!
Так хочет этого характер душ благородных: они ничего не желают иметь даром, всего менее жизнь.
Совестливость духа моего требует от меня, чтобы знал я что-нибудь одно и остальное не знал: мне противны все половинчатые духом, все туманные, порхающие и мечтательные.
Дух есть жизнь, которая сама врезается в жизнь.
Даже королю не зазорно быть поваром.
Нет для меня сегодня ничего более драгоценного и более редкого, чем правдивость.
В уединении растет то, что каждый вносит в него, даже внутренняя скотина. Поэтому отговариваю я многих от одиночества.
Окружайте себя маленькими, хорошими, совершенными вещами, о высшие люди! Их золотая зрелость исцеляет сердце. Все совершенное учит надеяться.
Но лучше быть дурашливым от счастья, чем дурашливым от несчастья, лучше неуклюже танцевать, чем ходить, хромая.
Страх – наследственное, основное чувство человека; страхом объясняется все, наследственный грех и наследственная добродетель. Из страха выросла и моя добродетель, она называется: наука.
Пустыня ширится
сама собою: горе
Тому, кто сам в себе
свою пустыню носит.
Все, что страдает, хочет жить, чтобы стать зрелым, радостным и полным желаний.
Радость же не хочет ни наследников, ни детей, – радость хочет себя самое, хочет вечности, хочет возвращения, хочет, чтобы все было вечным.
При всей ценности, какая может подобать истинному, правдивому, бескорыстному, все же возможно, что иллюзии, воле к обману, своекорыстию и вожделению должна быть приписана более высокая и более неоспоримая ценность для всей жизни.
Позади всей логики, кажущейся самодержавной в своем движении, стоят расценки ценностей, точнее говоря, физиологические требования, направленные на поддержание определенного жизненного вида.
Ложность суждения еще не служит для нас возражением против суждения; это, быть может, самый странный из наших парадоксов.
Тело гибнет, когда поражен какой-либо орган.
Оценка, с которой в настоящее время подходят к различным формам общества, во всех отношениях сходна с той, по которой миру придается большая ценность, чем войне; но это суждение антибиологично, оно само порождение декаданса жизни... Жизнь есть результат войны, само общество – средство для войны...
Если бы страдающий, угнетенный человек потерял веру в свое право презирать волю к власти – он вступил бы в полосу самого безнадежного отчаяния.
Жизнь не имеет иных ценностей, кроме степени власти – если мы предположим, что сама жизнь есть воля к власти.
Уже самое преодоление морали предполагает довольно высокий уровень духовной культуры; а она в свою очередь предполагает относительное благополучие.
Что наука возможна, в том смысле, как она процветает ныне, это – доказательство того, что все элементарные инстинкты, – инстинкты самозащиты и самоограждения более не действуют в жизни. Мы больше не собираем, мы расточаем то, что накоплено нашими предками, – и это верно даже в отношении к тому способу, каким мы познаем.
Какой ценностью обладают сами наши оценки и таблицы моральных благ? Каковы последствия их господства? Для кого? В отношении чего? Ответ: для жизни. Но что такое жизнь? Значит, тут необходимо новое, более ясное определение понятия «жизнь». Моя формула этого понятия гласит: жизнь – это воля к власти.
Кто создаст цель, которая будет непоколебимо стоять перед человечеством, а также и перед отдельным индивидом? Когда-то хотели сохранять с помощью морали, но теперь никто не хочет более сохранять, тут нечего сохранять. Итак, мораль ищущая: создать себе цель.
Проблема «ты должен»: влечение, которое, подобно половому влечению, не в состоянии обосновать само себя; оно не должно подпадать под действие осуждения, выпадающего на долю других инстинктов; наоборот, оно должно служить масштабом их ценности и быть их судьей!
Мы необузданы в наших желаниях, бывают минуты, когда мы готовы пожрать друг друга.. Но «чувство общности» одерживает верх над нами: заметьте же себе это, – это почти определение нравственности.
Если поступок не поддается оценке ни по его происхождению, ни по его следствиям, ни по сопровождающим его явлениям, то его ценность есть я, неизвестное...
Неправильное воззрение на страсти и разум, как будто последний есть существо по себе, а не скорее относительное состояние различных страстей и желаний; и как будто всякая страсть не заключала в себе своей доли разума.
Чтобы иметь правильное представление о морали, мы должны поставить на ее место два зоологических понятия: приручение животного и разведение известного вида.
Я жаждал людей
Будьте такими, чей взор всегда ищет врага – своего врага. И у некоторых из вас сквозит ненависть с первого взгляда.
Враги у вас должны быть только такие, которых бы вы ненавидели, а не такие, чтобы их презирать. Надо, чтобы вы гордились своим врагом; тогда успехи вашего врага будут и вашими успехами.
Остерегайся же маленьких людей! Перед тобою чувствуют они себя маленькими, и их низость тлеет и разгорается против тебя в невидимое мщение.
Иной не может избавиться от своих собственных цепей, но является избавителем для друга.
Но самым опасным врагом, которого ты можешь встретить, будешь всегда ты сам; ты сам подстерегаешь себя в пещерах и лесах.
Человек познания должен не только любить своих врагов, но уметь ненавидеть даже своих друзей.
И если друг делает тебе что-нибудь дурное, говори ему: «Я прощаю тебе, что ты мне сделал; но если бы ты сделал это себе, – как мог бы я это простить!»
Если нам приходится переучиваться по отношению к какому-нибудь человеку, то мы сурово вымещаем на нем то неудобство, которое он нам этим причинил.
Не то, что ты оболгал меня, потрясло меня, а то, что я больше не верю тебе.
«Это не нравится мне». – Почему? – «Я не дорос до этого». – Ответил ли так когда-нибудь хоть один человек?
Мы были друзьями и стали друг другу чужими.
Но всемогущая сила нашей задачи разогнала нас снова в разные стороны, в разные моря и поясы, и, быть может, мы никогда не свидимся, – а быть может, и свидимся, но уже не узнаем друг друга: разные моря и солнца изменили нас! Что мы должны были стать чужими друг другу, этого требовал закон, царящий над нами: именно поэтому должны мы также и больше уважать друг друга! Именно поэтому мысль о нашей былой дружбе должна стать еще более священной!
Мне никогда не бывает в полной мере хорошо с людьми. Я смеюсь всякий раз над врагом раньше, чем ему приходится заглаживать свою вину передо мной. Но я мог бы легко совершить убийство в состоянии аффекта.
Лишь теперь я одинок: я жаждал людей, я домогался людей – я находил всегда лишь себя самого – и больше не жажду себя.
Я различаю среди философствующих два сорта людей: одни всегда размышляют о своей защите, другие – о нападении на своих врагов.
Кто, будучи поэтом, хочет платить наличными, тому придется платить собственными переживаниями: оттого именно не выносит поэт своих ближайших друзей в роли толкователей – они разгадывают, отгадывая вспять. Им следовало бы восхищаться тем, куда приходит некто путями своих страданий, – им следовало бы учиться смотреть вперед и вверх, а не назад и вниз.
Лабиринтный человек никогда не ищет истины, но всегда лишь Ариадну, – что бы ни говорил нам об этом он сам.
После опьянения победой всегда появляется чувство большой утраты: наш враг, наш враг мертв! Даже потерю друга оплакиваем мы не столь глубоко – и оттого громче!
Берегись его: он говорит лишь для того, чтобы затем получить право слушать, – ты же, собственно, слушаешь лишь оттого, что неуместно всегда говорить, и это значит: ты слушаешь плохо, а он только и умеет что слушать.
У нас есть что сказать друг другу: и как хорошо нам спорить – ты влеком страстями, я полон оснований.
Он поступил со мной несправедливо – это скверно. Но что он хочет теперь выпросить у меня прощения за свою несправедливость, это уже по части вылезания-из-кожи-вон!
После разлада. «Пусть говорят мне что угодно, чтобы причинить мне боль; слишком мало знают меня, чтобы быть в курсе, что больше всего причиняет мне боль».
Ядовитейшие стрелы посылаются вслед за тем, кто отделывается от своего друга, не оскорбляя его даже.
Поверхностные люди должны всегда лгать, так как они лишены содержания.
К этому человеку прилган не его внешний вид, но его внутренний мир; он ничуть не хочет казаться мнимым и плоским, – каковым он все-таки является.
Противоположностью актера является не честный человек, но исподтишка пролгавшийся человек (именно из них выходят большинство актеров).
Актеры, не сознающие своего актерства, производят впечатление настоящих алмазов и даже превосходят их – блеском.
Актерам некогда дожидаться справедливости: и часто я рассматриваю нетерпеливых людей с этой точки зрения – не актеры ли они.
Хваля, хвалишь всегда самого себя: порицая, порицаешь всегда другого.
Ты говоришь: «Мне нравится это» – и мнишь, что тем самым хвалишь меня. Но мне не нравишься ты!
В каждом сношении людей речь идет только о беременности.
Кто не оплодотворяет нас, делается нам явно безразличным. Но тот, кого оплодотворяем мы, отнюдь не становится тем самым для нас любимым.
Со всем своим знанием других людей не выходишь из самого себя, а все больше входишь в себя.
Мы более искренни по отношению к другим, чем по отношению к самим себе.
Когда сто человек стоят друг возле друга, каждый теряет свой рассудок и получает какой-то другой.
Собака оплачивает хорошее расположение к себе покорностью. Кошка наслаждается при этом собою и испытывает сладострастное чувство силы: она ничего не дает обратно.
Фамильярность превосходящего нас человека озлобляет, так как мы не можем расплатиться с ним тою же монетой. Напротив, следует посоветовать ему быть вежливым, т. е. постоянно делать вид, что он уважает нечто.
Что какой-то человек приходится нам по душе, это мы охотно зачитываем в пользу его и нашей собственной моральности.
Кто честно относится к людям, тот все еще скупится своей вежливостью.
Когда мы желаем отделаться от какого-то человека, нам надобно лишь унизить себя перед ним – это тотчас же заденет его тщеславие, и он уберется восвояси.
Познавая нечто в человеке, мы в то же время разжигаем в нем это, а кто познает лишь низменные свойства человека, тот обладает и стимулирующей их силой и дает им разрядиться. Аффекты ближних твоих, обращенные против тебя, суть критика твоего познания, сообразно уровню его высоты и низости.
Эпоха величайших свершений окажется вопреки всему эпохой ничтожнейших воздействий, если люди будут резиновыми и чересчур эластичными.
Ученикам надо разбалтывать тайны.
Где оскорблена гордость, там вырастает еще нечто лучшее, чем гордость.
Хорошими актерами находил я всех тщеславных: они играют и хотят, чтобы все смотрели на них с удовольствием, – весь дух их в этом желании.
Они исполняют себя, они выдумывают себя; вблизи их люблю я смотреть на жизнь – это исцеляет от тоски.
Потому и щажу я тщеславных, что они врачи моей тоски и привязывают меня к человеку, как к зрелищу.
И если истинная добродетель та, что не знает о себе самой, – то и тщеславный не знает о своей скромности!
Мужество – лучшее смертоносное оружие: мужество убивает даже сострадание. Сострадание же есть наиболее глубокая пропасть: ибо, насколько глубоко человек заглядывает в жизнь, настолько глубоко заглядывает он и в страдание.
Все прямое лжет.
Всякая истина крива, само время есть круг.
Последователей искал некогда созидающий и детей своей надежды – и вот оказалось, что он не может найти их иначе, как сам впервые создав их.
С довольством может мириться только скромная добродетель.
Любите, пожалуй, своего ближнего, как себя, – но прежде всего будьте такими, которые любят самих себя – любят великой любовью, любят великим презрением!
В пощаде и жалости лежала всегда моя величайшая опасность; а всякое человеческое существо хочет, чтобы пощадили и пожалели его.
Кто живет среди добрых, того учит сострадание лгать. Сострадание делает удушливым воздух для всех свободных душ. Ибо глупость добрых неисповедима.
Надо научиться любить себя самого – так учу я – любовью цельной и здоровой: чтобы сносить себя самого и не скитаться всюду.
Такое скитание называется «любовью к ближнему»; с помощью этого слова до сих пор лгали и лицемерили больше всего, и особенно те, кого весь мир сносил с трудом.
Особенно человек сильный и выносливый, способный к глубокому почитанию: слишком много чужих тяжелых слов и ценностей навьючивает он на себя, – и вот жизнь кажется ему пустыней!
Трудно открыть человека, а себя самого всего труднее; часто лжет дух о душе. Так устраивает это дух тяжести.
Поистине, не люблю я тех, у кого всякая вещь называется хорошей и этот мир даже наилучшим из миров. Их называю я вседовольными.
Не надо искать наслаждений там, где нет места для наслажденья. И – не надо желать наслаждаться!
Быть правдивыми – могут немногие! И кто может, не хочет еще! Но меньше всего могут быть ими добрые.
Мне жаль всего прошлого, ибо я вижу, что оно отдано на произвол – милости, духа и безумия каждого из поколений, которое приходит и все, что было, толкует как мост для себя!
Своими детьми должны вы искупить то, что вы дети своих отцов: все прошлое должны вы спасти этим путем!
Даже в лучшем есть и нечто отвратительное; и даже лучший человек есть нечто, что должно преодолеть!
Паразит – самый низший род; но кто высшего рода, тот кормит наибольшее число паразитов.
Я люблю храбрых; но недостаточно быть рубакой – надо также знать, кого рубить!
Часто бывает больше храбрости в том, чтобы удержаться и пройти мимо – и этим сохранить себя для более достойного врага!
Великие предметы требуют, чтобы о них молчали или говорили величественно: величественно, т. е. цинично и с непорочностью.
Ценности и их изменения стоят в связи с возрастанием силы лица, устанавливающего ценности.
Все, что делается в состоянии слабости, терпит неудачу. Мораль: ничего не делать.
Сила какой-либо натуры сказывается в задерживании реакции, в некоторой отсрочке ее.
Нет солидарности в обществе, где имеются неплодотворные, непродуктивные и разрушительные элементы, которые к тому же дадут еще более выродившееся, чем они сами, потомство.
Горе всем любящим, у которых нет более высокой вершины, чем сострадание их!
Все одинаково, не стоит ничего делать, в мире нет смысла, знание душит.
Возмущает низших всякое благодеяние и подачка; и те, кто слишком богат, пусть будут настороже.
Не сердитесь же на того, кто по вас поднимается на высоту свою.
Вы не должны ничего хотеть свыше сил своих: дурная лживость присуща тем, кто хочет свыше сил своих.
Толпа не знает, что велико, что мало, что прямо и правдиво: она криводушна по невинности, она лжет всегда.
Если вы хотите высоко подняться, пользуйтесь собственными ногами! Не позволяйте нести себя, не садитесь на чужие плечи и головы!
Кривым путем приближаются все хорошие вещи к цели своей. Они выгибаются, как кошки, они мурлычут от близкого счастья своего, – все хорошие вещи смеются.
Хорошие песни должны хорошо отзываться в сердцах: после хороших песен надо долго хранить молчание.
Право альтруизма нельзя сводить к физиологии; столь же мало можно это делать и по отношению к праву на помощь, на одинаковую участь: это все премии для дегенератов и убогих.
Нет солидарности в обществе, где имеются неплодотворные, непродуктивные и разрушительные элементы, которые к тому же дадут еще более выродившееся, чем они сами, потомство.
Раса испорчена – не пороками своими, а неведением. Она испорчена потому, что она истощение восприняла не как истощение: ошибки в физиологии суть причины всех зол.
Медленное выступление вперед и подъем средних и низших состояний и сословий (в том числе низших форм духа и тела), которое уже в значительной мере было подготовлено французской революцией, но которое и без революции не замедлило бы проложить себе дорогу, – в целом приводит, таким образом, к перевесу стада над всеми пастухами и вожатыми.
В традиции видят тяжкую неизбежность: ее изучают, признают (как «наследственность»), но не хотят ее.
«Будьте просты» – вот требование, которое, обращенное к нам, сложным и непостижимым испытателям утроб, является просто глупостью... Будьте естественны!
Чем вызывается к жизни мораль, законодательство: глубоким инстинктивным чувством того, что лишь благодаря автоматизму возможно совершенство в жизни и творчестве.
Быть может, я лучше всех знаю, почему только человек смеется: он один страдает так глубоко, что принужден был изобрести смех. Самое несчастное и самое меланхолическое животное – по справедливости и самое веселое.
Духовное просвещение – вернейшее средство сделать людей неустойчивыми, слабыми волей, ищущими сообщества и поддержки, – короче, развить в человеке стадное животное; вот почему до сих пор все великие правители-художники (Конфуций в Китае, imperium Romanum, Наполеон, папство в те времена, когда оно было обращено к власти, а не только к миру), в которых достигли своего кульминационного пункта господствующие инстинкты, пользовались и духовным просвещением, по меньшей мере предоставляли ему свободу действия (как папы ренессанса).
Что отличает нас, действительно хороших европейцев, от людей различных отечеств, какое мы имеем перед ними преимущество? Во-первых, мы – атеисты и имморалисты, но мы поддерживаем религии и морали стадного инстинкта: дело в том, что при помощи их подготовляется порода людей, которая когда-нибудь да попадет в наши руки, которая должна будет восхотеть нашей руки.
Мое основное положение: нет моральных явлений, а есть только моральная интерпретация этих явлений. Сама же эта интерпретация – внеморального происхождения.
Сфера действия моральных оценок: они являются спутниками почти каждого чувственного впечатления. Мир благодаря этому является окрашенным.
Проблема «равенства», тогда как все мы жаждем отличия: как раз в этом случае от нас требуют, наоборот, чтобы мы предъявляли к себе точно такие же требования, как к другим. Это – страшная безвкусица, это – явное безумие! Но оно ощущается как нечто святое, возвышенное, противоречие же разуму почти совершенно не замечается.
Самопожертвование и самоотверженность как заслуга, безусловное повиновение морали и вера в то, что перед ней мы все равны.
Ценность поступка должна быть измеряема его последствиями, – говорят утилитаристы, – оценка поступка по его происхождению включает невозможность, а именно: невозможность знать это последнее.
Мы наследники совершавшихся в течение двух тысячелетий вивисекций совести и самораспятия: в этом наш продолжительнейший опыт, наше мастерство, может быть, и, во всяком случае, наша утонченность. Мы тесно связали естественные склонности с дурной совестью.
Человек – незаметный, слишком высоко о себе мнящий животный вид, время которого, к счастью, ограничено; жизнь на земле в целом – мгновенье, эпизод, исключение без особых последствий, нечто, что пройдет бесследно для общей физиономии земли; сама земля, подобно остальным созвездиям, – зияние между двумя ничто, событие без плана, разума, воли, самосознания, худший вид необходимого, глупая необходимость...
Победа морального идеала достигается при помощи тех же «безнравственных» средств, как всякая победа: насилием, ложью, клеветой, несправедливостью.
Лицемерная личина, которую носят на показ все учреждения гражданского общества, должна показать, что они суть якобы порождения моральности, – например, брак, труд, профессия, отечество, семья, порядок, право. Но так как все они без исключения созданы для среднего сорта людей, в целях защиты последнего против исключений и исключительных потребностей, то нет ничего удивительного, что в этом случае мы видим такую массу лжи.
Алчность, властолюбие, леность, глупость, страх – все они заинтересованы в деле добродетели; поэтому-то она и стоит так твердо.
Человек, как он должен быть, – это звучит для нас столь же нелепо, как «дерево, как оно должно быть».
Порок не причина, порок есть следствие... Порок есть довольно произвольное отграничение понятия, имеющее целью объединить известные следствия физиологического вырождения.
Всякий инстинкт, который стремится к господству, но который сам находится под ярмом, нуждается для поддержания своего самочувствия, для своего укрепления во всевозможных красивых именах и признанных ценностях; поэтому он решается заявить о себе большей частью лишь под именем того «господина», с которым он борется и от которого он стремится освободиться (например, при господстве христианских ценностей запросы плоти или желание власти).
Страсти часто являются источником больших бед, следовательно, они дурны, предосудительны. Человек должен освободиться от них: раньше он не может быть хорошим человеком...
Мораль – это зверинец; предпосылка ее – та, что железные прутья могут быть полезнее, чем свобода, даже для уже уловленных; другая ее предпосылка, что существуют укротители зверей, которые не останавливаются перед самыми ужасными средствами, – которые умеют пользоваться раскаленным железом. Эта ужасная порода, которая вступает в борьбу с дикими животными, называет себя священниками.
Кожа души
Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом.
У них есть свое удовольствьице для дня и свое удовольствьице для ночи; но здоровье – выше всего.
Страданием и бессилием созданы все потусторонние миры, и тем коротким безумием счастья, которое испытывает только страдающий больше всех.
Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры.
У иных целомудрие есть добродетель, но у многих почти что порок.
Кому тягостно целомудрие, тому надо его отсоветовать: чтобы не сделалось оно путем в преисподнюю, т. е. грязью и похотью души.
«Всегда быть одному слишком много для меня» – так думает отшельник. «Всегда один и один – это дает со временем двух».
Всегда для отшельника друг является третьим: третий – это пробка, мешающая разговору двух опуститься в бездонную глубь.
Познающий ходит среди людей, как среди зверей.
Стыд, стыд, стыд – вот история человека!
Благородный предписывает себе не стыдить других: стыд предписывает он себе перед всяким страдающим.
И когда мы научимся лучше радоваться, тогда мы тем чаще разучимся причинять другим горе и выдумывать его.
Будьте чопорны, когда принимаете что-нибудь! Вознаграждайте дарящего самим фактом того, что вы принимаете!
Но нищих надо бы совсем уничтожить! Поистине, сердишься, что даешь им, и сердишься, что не даешь им.
Надо сдерживать свое сердце; стоит только распустить его, и как быстро каждый теряет голову!
Кровь – самый худший свидетель истины; кровь отравляет самое чистое учение до степени безумия и ненависти сердец.
Если имеешь характер, то имеешь и свои типичные пережитки, которые постоянно повторяются.
Кто достигает своего идеала, тот этим самым перерастает его.
Иной павлин прячет от всех свой павлиний хвост – и называет это своей гордостью.
Степень и характер родовитости человека проникает его существо до последней вершины его духа.
Презирающий самого себя все же чтит себя при этом как человека, который презирает.
Душа, чувствующая, что ее любят, но сама не любящая, обнаруживает свои подонки: самое низкое в ней всплывает наверх.
Тяжелые, угрюмые люди становятся легче именно от того, что отягчает других, от любви и ненависти, и на время поднимаются к своей поверхности.
Стыдиться своей безнравственности – это одна из ступеней той лестницы, на вершине которой стыдятся также своей нравственности.
Нужно расставаться с жизнью, как Одиссей с Навсикаей, – более благословляющим, нежели влюбленным.
Как? Великий человек? – Я все еще вижу только актера своего собственного идеала.
Если дрессировать свою совесть, то и кусая она будет целовать нас.
Разочарованный говорит: «Я слушал эхо и слышал только похвалу».
Наедине с собою мы представляем себе всех простодушнее себя: таким образом мы даем себе отдых от наших ближних.
Музыка является средством для самоуслаждения страстей.
Раз принятое решение закрывать уши даже перед основательнейшим противным доводом – признак сильного характера. Стало быть, случайная воля к глупости.
Труднее всего уязвить наше тщеславие как раз тогда, когда уязвлена наша гордость.
Есть невинность восхищения; ею обладает тот, кому еще не приходило в голову, что и им могут когда-нибудь восхищаться.
Отвращение к грязи может быть так велико, что будет препятствовать нам очищаться – «оправдываться».
Иной человек, радующийся похвале, обнаруживает этим только учтивость сердца – и как раз нечто противоположное тщеславию ума.
Кто ликует даже на костре, тот торжествует не над болью, а над тем, что не чувствует боли там, где ожидал ее. Притча.
Что человек собою представляет, это начинает открываться тогда, когда ослабевает его талант, – когда он перестает показывать то, что он может. Талант – тоже наряд: наряд – тоже способ скрываться.
Один ищет акушера для своих мыслей, другой – человека, которому он может помочь разрешиться ими: так возникает добрая беседа.
Нашему сильнейшему инстинкту, тирану в нас, подчиняется не только наш разум, но и наша совесть.
Поэты бесстыдны по отношению к своим переживаниям: они эксплуатируют их.
Люди свободно лгут ртом, но рожа, которую они при этом корчат, все-таки говорит правду.
У суровых людей задушевность является предметом стыда – это и есть нечто ценное.
Много говорить о себе – может также служить средством для того, чтобы скрывать себя.
В хвале больше назойливости, чем в порицании.
Сострадание в человеке познания почти так же смешно, как нежные руки у циклопа.
Чужое тщеславие приходится нам не по вкусу только тогда, когда оно задевает наше тщеславие.
Каждый человек именно настолько тщеславен, насколько ему хватает ума.
В объяснении прошлого вы должны исходить из того, что составляет высшую силу современности.
Подобно тому, как кости, мускулы, внутренности и кровеносные сосуды окружены кожей, которая делает выносимым вид человека, так и побуждения и страсти души прикрыты тщеславием: оно есть кожа души.
Зверь в нас должен быть обманут; мораль есть вынужденная ложь, без которой он растерзал бы нас. Без заблуждений, которые лежат в основе моральных допущений, человек остался бы зверем.
Всякий, кто объявляет, что кто-либо другой есть глупец или дурной человек, сердится, если последнему удается показать, что он на самом деле не таков.
Большинство людей слишком заняты самими собой, чтобы быть злобными.
Мы хвалим или порицаем, смотря по тому, дает ли нам то или другое большую возможность обнаружить блеск нашего ума.
Кто унижает себя самого, тот хочет быть возвышенным.
Быть дурным – значит быть «ненравственным» (безнравственным), чинить безнравье, восставать против обычая, все равно, разумен ли он или глуп; но нанесение вреда ближнему ощущалось всеми нравственными законами преимущественно как нечто вредное, так что теперь при слове «злой» мы главным образом думаем об умышленном нанесении вреда ближнему.
Значительный род удовольствия и тем самым источник нравственности возникает из привычки.
Совершенная безответственность человека за его действия и за его существо есть горчайшая капля, которую должен проглотить познающий, если он привык считать ответственность и долг охранной грамотой своей человечности.
Долгие и великие страдания воспитывают в человеке тирана.
Тем, как и что почитаешь, образуешь всегда вокруг себя дистанцию.
Я мог бы погибнуть от каждого отдельного аффекта, присущего мне. Я всегда сталкивал их друг с другом.
Я чувствую в себе склонность быть обворованным, обобранным. Но стоило только мне замечать, что все шло к тому, чтобы обманывать меня, как я впадал в эгоизм.
Испытывал ли я когда-нибудь угрызение совести? Память моя хранит на этот счет молчание.
Я ненавижу обывательщину гораздо больше, чем грех.
Люблю ли я музыку? Я не знаю: слишком часто я ее и ненавижу. Но музыка любит меня, и стоит лишь кому-то покинуть меня, как она мигом рвется ко мне и хочет быть любимой.
Это благородно – стыдиться лучшего в себе, так как только сам и обладаешь им.
Я не бегу близости людей: как раз даль, извечная даль, пролегающая между человеком и человеком, гонит меня в одиночество.
Героизм – таково настроение человека, стремящегося к цели, помимо которой он вообще уже не идет в счет. Героизм – это добрая воля к абсолютной самопогибели.
Возвышенный человек, видя возвышенное, становится свободным, уверенным, широким, спокойным, радостным, но совершенно прекрасное потрясает его своим видом и сшибает с ног; перед ним он отрицает самого себя.
Кто стремится к величию, у того есть основания увенчивать свой путь и довольствоваться количеством. Люди качества стремятся к малому.
Всякий восторг заключает в себе нечто вроде испуга и бегства от самих себя – временами даже само-отречение, само-отрицание.
В усталости нами овладевают и давно преодоленные понятия.
Одухотворяет сердце; дух же сердит и вселяет мужество опасности. О, уж этот язык!
Больные лихорадкой видят лишь призраки вещей, а те, у кого нормальная температура, – лишь тени вещей; при этом те и другие нуждаются в одинаковых словах.
Кому свойственно отвращение к возвышенному, тому не только «да», но и «нет» кажется уже слишком патетическим, – он не принадлежит к отрицающим умам, и, случись ему оказаться на их путях, он внезапно останавливается и бежит прочь – в заросли скепсиса.
В моей голове нет ничего, кроме личной морали, и сотворить себе право на нее составляет смысл всех моих исторических вопросов о морали. Это ужасно трудно – сотворить себе такое право.
Нечистая совесть – это налог, которым изобретение чистой совести обложило людей.
Есть степень заядлой лживости, которую называют «чистой совестью».
Моральные люди испытывают самодовольство при угрызениях совести.
Моральное негодование есть коварнейший способ мести.
Я рекомендую всем мученикам поразмыслить, не жажда ли мести довела их до крайности.
Большинство людей слишком глупы, чтобы быть корыстными.
Лишь когда самолюбие станет однажды больше, умнее, утонченнее, изобретательнее, будет мир выглядеть «самоотверженнее».
Не следует стыдиться своих аффектов; они для этого слишком неразумны.
В аффекте обнаруживается не человек, но его аффект.
При известных условиях наносится гораздо меньший общий вред, когда кто-то срывает свои аффекты на других, чем на самом себе: в особенности это относится к творческим натурам, сулящим большую пользу.
Говорят: «удовольствие» – и думают об усладах, говорят: «чувство» – и думают о чувственности, говорят: «тело» – и думают о том, что «ниже тела», – и таким вот образом была обесчещена троица хороших вещей.
Лишь тот порочный человек несчастен, у кого потребность в пороке растет вместе с отвращением к пороку – и никогда не зарастает им.
Если я почитаю какое-либо чувство, то почитание врастает в само чувство.
Смысл наших садов и дворцов (и постольку же смысл всяческого домогания богатств) заключается в том, чтобы выдворить из наших взоров беспорядок и пошлость и сотворить родину дворянству души.
Людям по большей части кажется, что они делаются более высокими натурами, давая воздействовать на себя этим прекрасным, спокойным предметам: отсюда погоня за Италией, путешествия и т. д., всяческое чтение и посещение театров. Они хотят формироваться – таков смысл их культурной работы! Но сильные, могущественные натуры хотят формировать и изгнать из своего окружения все чуждое.
Так же уходят люди и в великую природу: не для того, чтобы находить себя, а чтобы утрачивать и забывать себя в ней. «Быть-вне-себя» как желание всех.
Вовсе не легко отыскать книгу, которая научила нас столь же многому, как книга, написанная нами самими.
Страстные, но бессердечные и артистичные – таковыми были греки, таковыми были даже греческие философы, как Платон.
Стиль должен доказывать, что веришь в свои мысли и не только мыслишь их, но и ощущаешь.
В старании не познать самих себя обыкновенные люди выказывают больше тонкости и хитрости, чем утонченнейшие мыслители в их противоположном старании – познать себя.
Есть дающие натуры и есть воздающие.
Даже в своем голоде, но человеку ищешь, прежде всего, удобоваримой пищи, хотя бы она и была малокалорийной: подобно картофелю.
Многое мелкое счастье дарит нас многим мелким убожеством: оно портит этим характер.
Потребность души не следует путать с потребностью в душе: последняя свойственна отдельным холодным натурам.
Чтобы взваливать неприятные последствия собственной большинства глупости на саму свою глупость, а не на свой характер, – для этого требуется больше характера, чем есть у людей.
Поистине, великая глупость живет в нашей воле, и проклятием стало всему человеческому, что эта глупость научилась духу.
У каждой души особый мир; для каждой души всякая другая душа – потусторонний мир.
Не хлебом единым жив человек.
Кто не может лгать, не знает, что есть истина.
Признать ложь за условие, от которого зависит жизнь, – это, конечно, рискованный способ сопротивляться привычному чувству ценности вещей, и философия, отваживающаяся на это, ставит себя уже одним этим по ту сторону добра и зла.
Каждый инстинкт властолюбив; и, как таковой, он пытается философствовать.
Переутомление, любопытство и сочувствие – наши современные пороки.
Нет зрелища печальнее, чем то, когда какой-нибудь сапожник или школьный учитель со страдальческим видом дает понять, что он собственно рожден для чего-то высшего.
Наибольшее отвращение возбуждали во мне до сих пор лизоблюды духа; их можно уже теперь найти в нашей нездоровой Европе повсюду; и что их особенно отличает – это полнейшая чистота их совести.
Музыка есть постепенное стихание звука.
Когда-то говорили о всякой морали: «По ее плодам вы познаете ее». Я говорю о всякой морали: «Она есть плод, по которому я узнаю ту почву, на которой он вырос».
Есть люди, которые тщательно разыскивают все безнравственное. Когда они высказывают суждение: «Это несправедливо», то они хотят сказать: «Надо это устранить и изменить». Наоборот, – я никак не могу успокоиться, пока я не выяснил, в чем безнравственность всякой данной вещи. Раз я вывел это на свет Божий, – равновесие мое снова восстановлено.
Комментариев нет:
Отправить комментарий